VI адкрыты лiтаратурны конкурс клуба «Катарсiс»

Завяршыўся шосты адкрыты літаратурны конкурс клуба «Катарсiс», які доўжыўся з кастрычніка 2016 года па сакавік 2017 года. Свае творы даслалі на конкурс 38 аўтараў з розных куткоў Беларусі: Мінска, Ваўкавыска, Брэста, Глыбокага і інш. У фінальную частку трапілі 23 паэты і празаікі, паміж якімі і разгарнулася асноўная барацьба за званне пераможцы нашага конкурса. Трэба адзначыць вельмі высокі ўзровень атрыманых на разгляд журы твораў. Асабліва гэта датычыцца прозы. Дастаткова сказаць, што прызавых месцаў аказалася значна больш, чым класічныя тры. Але ўстрымаюся ад дэталёвага разбору вершаў і апавяданняў, паколькі ў гэтым годзе мы вырашылі апублікаваць творы пераможцаў. Таму кожны сам зможа сфарміраваць свае меркаванне. Назаву толькі членаў журы:

Дабкене Кацярына – сябра саюза «Полацкая ветвь»; лаўрэат міжнароднага творчага конкурса «Літаратурная крона-2014», пераможца ў намінацыі «Проза»; лаўрэат фестывалю «Под небом рязанским» у намінацыі «Філасоўская лірыка». Друкавалася ў альманаху «Приокские зори», літаратурным альманаху «Полоцкая ветвь», літаратурным зборніку «Вечар пятніцы», літаратурным альманаху Смаленскага аддзялення Саюза пісьменнікаў Расіі.

Комар Эмілія – прафесійны журналіст, двойчы пераможца літаратурнага конкурсу клуба «Катарсіс» у намінацыі «Проза». Друкавалася ў літаратурным зборніку «Вечар пятніцы».

Трацяк Янка - сталы сябра журы конкурсу беларускага верша ў Беластоку. Аўтар паэтычнага зборніка “Партрэты ў інтэр’еры Гародні». Аўтар рамана «Саветы».

Варанец Віктар – двойчы пераможца конкурсаў апавяданняў газеты «Звязда», аўтар зборніка паэзіі і прозы «Рамізнік», складальнік і сааўтар літаратурных зборнікаў «Вечные каникулы», «Гіпакратавы ваганты», «Вечар пятніцы». Друкаваўся ў «Гродзенскай праўдзе», «Звяздзе», часопісе «АRCHE», альманаху «Новы замак». Кіраўнік літаратурнага конкурсу «Катарсіс».

Пераможцы ў намiнацыi «Паэзiя»

1 месца - Чапялюк Андрэй
2 месца - Субоцін Ігар
3 месца - Цвірко Наталля
3 месца - Градоўская Надзея

Пераможцы ў намiнацыi «Проза»

1 месца - Значонак Дар’я
2 месца - Валько Мікіта
3 месца - Дудко Андрэй
3 месца - Пратасеня Яўгенія
3 месца - Радзівончык Дзмітрый

Вершы пераможцаў VI  лiтаратурнага конкурса клуба «Катарсiс»

Андрей Чепелюк

В глазах твоих я медленно тону
В глазах твоих я медленно тону.
Но всё равно гляжу в них без опаски,
А в голове картины дивной сказки
Про тысячу ночей и про одну.
В глазах твоих я медленно тону.
Но всё равно гляжу в них без опаски.
Что значит страх, когда без них не жить?
Луна безмолвным вороном кружит
И как глаза твои меняет краски,
Но всё равно гляжу в них без опаски.
А в голове картины дивной сказки
Про зло, добро, любовь и про обман.
Я на тебя подсел, как наркоман,
Но чувствовать нельзя ведь по указке
И в голове картины дивной сказки.
Про тысячу ночей и про одну
Мне снятся сны: кошмары и не очень,
Но смысл всегда незыблем в них и точен:
Я у тебя в прекраснейшем плену
На тысячу ночей и на одну.
В глазах твоих я медленно тону
И над водой видна одна макушка.
В такой момент просил бы Пушкин кружку…
Но страсть пропала даже и к вину.
В глазах твоих я медленно тону.

Переиначенное

Я к Вам пишу, чего же? Боле-
ро, как повод для знакомства,
Стал поводом впоследствии для боли
В груди, и, в общем, сущим вероломством.

«Не выходи из ко..мы заблужденья» -
Твержу себе, закрывшись на щеколды
Самообмана, самоутвержденья
И прочих само, сбившихся в аккорды

Оркестра водосточных медных тру..пов,
Покинувших на время постаменты.
Все строки их собрав и перепутав
Пытаюсь заслужить аплодисменты,

А если повезёт, и крики «браво!».
И только ты всё также равнодушна.
А мне осталась лишь одна забава –
Писать стихи, в них изливая душу.

***

Замкнулся цикл. Пошёл на новый круг.
Я обновляю старые приёмы.
С тоской смотрю в оконные проёмы
Сквозь пальцы новых незнакомых рук.

Сквозь них и время скоро утечёт:
Так было до. Не раз. И будет после.
Я небесам не задаю вопросов,
Они, известно, не дают отчёт.

И есть ли в них вообще иная цель,
Чем быть гигантским голубым скинали?
И пишется судьбы моей сценарий
Не там. Не тем. И взгляда сквозь прицел

В помине нет. Как нет и тех весов,
В чьих чашах взвесят все мои стремленья,
Любовь, мечты, обиды, преступленья
И стрелки вставших заполночь часов.

Есть только цикл. Замкнувшийся в себе.
Вокруг бездонных, карих, ведьмовских, глубоких,
Порою близких, а порой далёких,
Но благодарен я за них судьбе.

И вот который раз надеюсь, что
Они помогут вырваться из круга.
Поверить только б нам с тобой друг другу.
И вместе пережить грядущий шторм.

Когда…

Когда бессонное отчаянье
Приходит день за днём с закатами
И встречи, в общем-то, случайные,
Становятся внезапно фатумом.
Когда в кругу знакомых чувствуешь
Себя чужим и непричастным:
Внутри всё выжжено и пусто,
Снаружи – рушится на части.
Когда любовь в прошедшем времени,
Когда бесперспективность - в будущем,
Замылено обманом зрение –
Не различить рубец и рубище.
Когда в бутылке ищешь истину,
Но не находишь даже способа
Забыться, книги все пролистаны
И нет ответов на вопросы.
Когда поймёшь, что мимо рая
Твой путь лежит – дела плохи,
Тебя не пустят внутрь грехи.
Когда надежда умирает –
Тогда рождаются стихи.

Субботин Игорь

Читая Высоцкого

«Поэты ходят пятками по лезвию ножа
И режут в кровь свои босые души.»
В. Высоцкий «О поэтах и кликушах»
(«Кто кончил жизнь трагически…»)

Закат накинул плед на плечи,
Что соткан из тяжёлых туч.
Я у иконы ставил свечи,
Впуская в сердце веры луч.

Тоску в стенах святых не бросил:
С собою взял, в который раз.
Дождём стекала в душу осень,
На миг сверкнув у края глаз.

Поэтом быть, друзья, не просто.
Набил стекла в дорогу Рок.
Умыты кровью рифмы, строки.
Ещё больнее между строк.

Шагам отмерен путь нелёгкий.
Назад, уж точно, хода нет.
Манит мечта звездой далёкой,
Даря душе уставшей свет.

Я припадаю к смыслу текстов,
Что нам Владимир написал.
Поэту в этом мире тесно,
Но… рановато в небеса.

И пусть от ран немеют ноги.
Пускай от боли стонет грудь.
Важней вселить надежду многим,
Тем самым легче сделав путь.

Бабка Зина

В продуктовом магазине
Видел грустные глаза…
То соседке бабке Зине
В душу врезалась слеза.

Аромат колбас копчёных
Покупателей манил,
Но старушке обречённой
Ценник бросил лишь нули.

Мысль в сознании томилась:
«Что я делала не так?
На работу торопилась
В дальних девичьих годах

И, трудом страну прославив,
Посвящала ей всю жизнь.
Злой чтоб рок вопрос не ставил,
Как достойно мне дожить.

Кто же знал, что те порывы
Не запомнятся нигде?
На закате лет своих я
Буду думать о еде?

Как дешевле прокормиться
И под вечер, к концу дня,
Богу тайно помолиться,
Дабы пенсию поднял?»

Тень от «ливерки» в корзине
Притаилась для кота…
Мысль терзала бабку Зину:
«Что я делала не так?»

Зачем же ты, Неман?

Зачем же ты, Неман, по руслу течёшь,
Живительной влагой равнины лаская?
Зачем на рассвете, как роза цветёшь,
Пунцовые кудри в туманы вплетая?

Зачем ты светило на блики дробишь,
Глотая небесную синь из Вселенной?
Зачем под луною котёночком спишь,
Катая созвездья на глади забвенной?

Могущество Балтике даришь зачем,
Заведомо зная – назад не вернуться?
Плотине ты в рабство отдался зачем,
Чтоб в парке проснуться фонариком грустным?

Рождён был однажды ты в речке времён,
Чтоб всласть насладиться красою безбрежной.

Чтоб дама, в которую кто-то влюблён,
Волнам подарила в ладошечке нежность.

Надежда Градовская

Вечер

Молоко с корицей приманило сон.
Небо чёрной птицей село на балкон.
Ночь, словно споткнувшись, упадёт во двор,
Тишину нарушит звонкий разговор.

- Мама, это звёзды? Папа, где луна?
Почему так поздно светится она?
Посмотрите, в доме будто сотни глаз!
А на том балконе  свет уже погас!

Ветер освежает, поит до пьяна!
И стоят в пижамах трое у окна.
На часах двенадцать, виден млечный путь,
А они боятся этот миг спугнуть.

Глупые! Не знают, что для них одних
Город зажигает яркие огни!
Что, любуясь ими, ночь на козырьке
Бликами цветнымилащится к руке,
Летним звездопадом балует луна.
Только были б рядом трое у окна!

В ноябре

Холодно! Уныло!
Под ногами грязь.
Осень, ты простыла?
Что ж не береглась?

Серой паутиной
Соткан горизонт.
Мокрая картина!
Открываю зонт…

Мелкий и колючий
Дождь играет туш,
Разгоняя тучи
В отраженьях луж.

Ветер озлоблённый
Воет в унисон,
Ветви сонных клёнов
Тянет на поклон.

Осень на погосте
Обнажила стан.
Золотая? Бросьте!
Золотой обман!

Сыну

Твоя первая осень в шелках и рубинах!
Нарядилась для встречи в свой лучший наряд.
Погремушку для гостя мастерит из рябины,
Колыбельные речи листья клёна шуршат.

И октябрь погожий, и ноябрь сердечный
Заставят с вопросом листать календарь.
Улыбнётся прохожий. Он не знает, конечно –
Для тебя эта осень собирала янтарь!

Золотою монетой поспевают берёзы.
Щурясь медному солнцу, нас кружит ветерок.
Тебя встретило лето, балует осень!
Пусть ещё улыбнётся ясный зимний денёк!

В поезде

Стальные рельсы стали колыбелью,
Под гулкий стук колёс приходит сон.
Укутавшись казённою постелью,
Рисую мысли редким бликам в тон.

Проносятся вокзалы, сёла, парки!
Их растворяет ночь, не разбирая лиц.
Как радостно, как горестно, как жалко,
Листая, не читать других миров страниц!

«Закрой окно!» кряхтеньем чьим-то снизу
Прервёт воздушной свежести поток.
И ночь, обидевшись, умолкнет за карнизом.
- Ты уж прости! Договорим потом!

Моим ненайденным стихам

Моим ненайденным стихам,
Что в ворохе газет завявших,
Моим несказанным словам,
Растоптанным, в груди застрявшим,

Я посвящаю этот миг!
И пусть звучат раскатом грома
И нужный слог, и лучший стих,
Ласкают слух хрустальным звоном!

Ведь, как для знатных королей,
Им приготовлены палаты
Среди несыгранных ролей
И снов, увиденных когда-то.

Но если спросят навехȧх,
О чём жалею в час печали.
Я отзовусь: «О тех стихах,
Что никогда не прозвучали!»

Наталля Цвірко

***

Як сэрца імкнецца да зораў,
Туды,дзе шырокі прастор.
Не ведаць ні смутку, ні гора
А толькі святло гэтых зор.

Жыццё -  быццам дзіўная казка,
І цудаў у ім не злічыць.
І мы не чакаем падказкі,
Каб верыць і шчырымі быць.

Усё, што чалавеку патрэбна –
Спагада, душы цеплыня.
Святлом месяцовым хай срэбным
Заззяе надзея твая!

***
Нам не жыць без тых, каго кахаем,
І як часта, нават з небыцця,
Мы з далёкай далі іх гукаем,
Дзесьці там за межамі жыцця.

Будзе зноў вяртанне і спатканне,
Калі верыш – збудзецца ўсё.
Беражы надзею і каханне,
Беражы, каб не згубіць жыццё.

***
Як прагнаць мне твой сум у цішы вечаровай?
Саматканы кілім восень сцеле на дол.
Я іду да цябе звонкай сцежкай вясновай.
Толькі ж ужо лістапад залаты за акном.

Як табе расказаць прыхаваныя словы?
Абяцанняў няма, толькі шчырасць душы.
Ты ідзі да мяне звонкай сцежкай вясновай,
Ты каханне маё назаўжды зберажы.

***
Мне хапае для крылаў прастору,
Ды спагады тваёй не стае.
Зноў іду да цябе без дазволу.
Там  дзе ты, там і думкі мае.

Мне хапае святла і надзеі,
Не хапае тваёй цеплыні.
І тулюся ізноў да цябе я,
І прашу: дабрынёй ахіні.

Па зоркавым світанні

Па зоркавым світанні
Прайдуся басанож.
Ты дзе, маё каханне?
Ці ўбачымся мы ўсё ж?

У далонях поўна шчасця,
Цябе ж усё няма.
І як жа нам спаткацца,
Не ведаю сама.

Па зоркавым світанні
Прайдуся басанож.
Пачуй мяне, каханне,
Мо ўбачымся мы ўсё ж?

Апавяданнi пераможцаў VI лiтаратурнага конкурса клуба «Катарсiс»

Значонак Дар’я Аляксандраўна

У апошняе імгненне

(урывак з аповесці)

Чэрвень 1943 года

Дзверы ў санчасць былі зачынены не да канца, таму заставалася нешырокая шчыліна. Ліда, якая накіроўвалася да выхаду з хаты, прыпынілася і мімаходам зазірнула ўнутр. З гэтага ракурсу можна было ўбачыць толькі акно, а пад ім – ложак, які з учарашняга дня належаў Глебу Федарэнку. Ён сядзеў на ложку спінай да ўвахода, схіліўшы галаву, быццам нешта разглядаў ці чытаў.

Ліда націснула на дзверы і бязгучна ўвайшла.

Адзін з кутоў, што быў далей за ўсе ад акна, адгарадзілі шырмай, за якой зараз цьмяна калыхаўся агеньчык лямпы. Значыць, вось дзе размясцілі параненага небараку механіка. Доўгі цень падказваў, што нехта нерухома сядзіць каля яго на стуле, але пацыент больш не стагнаў, як ноччу, – ён заснуў, мабыць. Цэнтральная частка пакоя выглядала сіратліва, бо яе займаў толькі адзін пусты ложак.

А Глеб не заўважаў Ліду, ён цалкам прысвяціў сябе выкананню нейкай таемнай справы. Мужчына сядзеў, выцягнуўшы пад коўдрай параненую правую нагу, а на сагнутую левую абапіраў кардонную папку, якую развярнуў да акна, каб лавіць ёю слабы ранішні свет. На папцы бялеў ліст паперы, і ў цішыні можна было пачуць тоненькае таропкае шамаценне алоўка. Ён зусім не лётаў спрытна і размашыста – наадварот, працаваў настолькі акуратна, быццам выконваў справу ювелірнай дакладнасці, але рабіў гэта кароткімі, прафесійна імклівымі рухамі.

Ліда зрабіла некалькі асцярожных крокаў уперад, выцягнула шыю... Яе бровы здзіўлена папаўзлі ўверх. На паперы быў акрэслены авал хлапечага твару – вельмі схематычна, але прапарцыйна і зусім жыццёва. Недзе ў цэнтры злёгку намецілі нос, крыху ніжэй – вусны. Адно вока пакуль заставалася ў гэткім жа няпэўным стане, а другое паступова набывала выразны абрыс пад завостраным грыфелем караценькага алоўка. Бязважкі штрых, яшчэ адзін, яшчэ – гэта ўзнікае плаўная дуга верхняга павека. Некалькі ўпэўненых рухаў – і гатова ніжняе... Аловак працаваў метадычна, дакладна, ён быў вельмі паслухмяны ва ўчэпістых, нібы кіпцюры, пальцах Глеба. Мужчына крэпка стуліў вусны і неадрыўна глядзеў на паперу, адсочваючы кожную зробленую мецінку. У выразе яго твару з’явілася нешта дзіўнае, незнаёмае, што нагадвала адначасова глухую нуду і грубаватае замілаванне, якія пакутліва спрабавалі выслізнуць на паверхню праз сталь вачэй і калючае няроўнае шчацінне на шчоках. На левай руцэ, якая сутаргава сціскала папку, ад напругі набухлі сіняватыя вены.

Аловак уважліва і рупліва дадаваў новыя падрабязнасці – там штрых, тут штрых... Твар на малюнку паступова набываў ледзь прыкметныя непаўторныя рысы, якія смутна выклікалі з глыбіні памяці нейкі вобраз. Ліда прыкусіла губу, схіліла галаву крыху набок, угледзелася... Тут асобныя лініі быццам зрабіліся часткамі адзінага цэлага, аб’ядналіся ў агульную карціну.

– Сярожка?.. – ціха і сумна выдыхнула Ліда.

Глеб рэзка павярнуў галаву і ўскінуў на яе пранізлівы каршуновы позірк. Яго рукі прыкметна здрыгануліся ад мімавольнага памкнення закрыць ліст, але гэта ўжо было бессэнсоўна.

І ў той жа момант ззаду рыпнула масніца – гэта з-за шырмы выслізнуў малады медбрат Іван. Ён хутка ўзняў палец да вуснаў і шыкнуў:

– Глядзіце, каб ціха было, вы абодва! У поўны голас не размаўляць. – І ён матнуў галавой у бок свайго пацыента-механіка.

Пасля слабага кіўка Ліды Іван павярнуўся і, прыпадаючы на кульгавую левую нагу, ізноў схаваўся за шырмай.

Ліда толькі нейкія секунды не глядзела на Глеба, але яго ўспышка агрэсіі паспела згаснуць, ператварыўшыся ў сухую стрыманасць. Не міргаючы, ён утаропіўся ў адну кропку трохі вышэй за ліст. Аловак застыў у нерухомай руцэ.

– Так. Гэта Сярожка, – глухаватым шэптам пацвердзіў Глеб і надоўга замаўчаў.

Ліда памарудзіла, потым узялася за бліжэйшы стул, бязгучна пераставіла яго да ложка і села, склаўшы на каленях планшэт і пілотку. Некаторы час яны з Глебам не глядзелі адзін на аднаго. Стаяла поўная цішыня, якая, тым не менш, не была для іх цяжкай і напружанай. Проста два чалавекі моўчкі прывыкалі да таго, што за гэту ноч дзесьці непрыкметна згубілі ўсе нагоды для звыклых спрэчак. Кожнаму з іх здавалася дзіўным, што з другім можна размаўляць па-чалавечы проста і шчыра.

Нарэшце Ліда нерашуча варухнула вуснамі і скасіла на Глеба вочы. Той невідушчым позіркам глядзеў на незавершаны малюнак і безуважна пакручваў аловак двума пальцамі. А з паперы злёгку ўсміхаўся вельмі распазнавальны Клімчук, і вочы яго жмурыліся гэтак жа весела, як перад тым вечаровым вылетам – апошнім у жыцці.

– Ён... вельмі падобны, – выціснула Ліда няцвёрдым голасам.

Маўчанне ў адказ.

– Ты, значыць, малюеш? – ізноў паспрабавала яна.

– Малюю, – без эмоцый адгукнуўся Глеб.

Абодва размаўлялі вельмі ціха, каб не перашкаджаць хвораму механіку.

– Я б ніколі не падумала... І многія ведаюць?

– Толькі наша эскадрылля, – неахвотна кінуў Глеб. – Я і гэтага не хацеў, але дзе ты што схаваеш – адна хата на ўсіх! Ну і тэхнік ведае, ясны пень.

Ён гаварыў адрывіста: мусіць, яму было цяжка абмяркоўваць тое, што было таямніцай для большай часткі палка. Здольнасці да малявання занадта шырока расчынялі створкі дзвярэй у яго душу, якую ён спрабаваў наглуха замкнуць ад чужых.

– Ты мог бы насценгазеты рабіць, – задуменна сказала Ліда, павольна распраўляючы пілотку. – Яны былі б куды лепш цяперашніх. Ніхто ж толкам не ўмее маляваць...

Яна адчула на сабе вогненны позірк і павярнула галаву. Глеб сярдзіта хмурыў бровы і глядзеў на яе спадылба.

– Ніякія карыкатуры я маляваць не збіраюся! – люта прашыпеў ён і рэзка адвёў вочы. – Трэба паказваць жыццё такім, якое ёсць, а не брыдзіць яго няўклюднай іроніяй!

Калі б не неабходнасць захоўваць адносную цішыню, Глеб ужо павысіў бы голас, але ў цяперашніх абставінах быў вымушаны лаяцца толькі шэптам. Можа, таму і пачаў супакойвацца.

– Карацей кажучы, – стрымана скончыў ён, – насценгазеты пражывуць і без мяне. Хай сабе вісяць са сваімі дурнымі жартачкамі, а я тым часам буду маляваць тое, што важна. Тое, што магло знікнуць, але цяпер застанецца.

– Людзей?

Глеб моўчкі пераклаў малюнак з Сярожкам на падаконнік. Ліда адчула тонкую змену ў яго настроі – хвалю задуменнай лірычнасці – і хутка папрасіла, пакуль не стала позна:

– Калі ласка, можна мне паглядзець папку? Там жа твае работы?

Ёй раптам так захацелася ўбачыць іх, што ажно сэрца трывожна закалацілася. Нешта нібы варухнулася ў застылай душы, прымусіла ўсхвалявацца... Але, можа, імпульсіўны Глеб ізноў раззлуецца і не дасць.

– Чорт з табой... Бяры. Глядзі, – стомлена сказаў ён і, не паднімаючы вачэй, працягнуў папку.

Але не паспела Ліда і дакрануцца да яе, як Глеб спахапіўся:

– Не, стоп! Чакай пакуль што.

Ён адкрыў папку, павярнуўшы так, каб Ліда не магла зазірнуць унутр, і стаў таропка гартаць. Прагартаў лістоў пяць-дзесяць, прыкра нахмурыўся і пакінуў іх унутры, а дастаў іншыя, непрагледжаныя. У яго руках апынуўся не вельмі тоўсты, але даволі-такі значны стос малюнкаў. Ён ізноў пачаў гартаць, ды так хутка, ліхаманкава, што наўрад ці паспяваў нешта разгледзець. Тым не менш пару разоў ён са спалохам выхопліваў ліст і надзейна хаваў у папку. Ліду крышачку абразілі такія паводзіны Глеба, але яна прамаўчала, каб ён, чаго добрага, не змяніў рашэнне. Трэба здавольвацца тым, што ёсць. Мог жа зусім не дазволіць!

Нарэшце Глеб з ваганнямі аддаў Лідзе стос тых лістоў, якія прайшлі праверку, і сварліва папярэдзіў:

– І не чапай у цэнтры, чуеш? За края трымай, каб не размазаць.

І тут жа, прыгорбіўшыся, адвярнуўся да акна.

Ну канешне – людзі... Кожны ліст – твар асобнага чалавека... Некаторыя малюнкі былі схематычныя, недакладныя, як быццам ты глядзеў на кагосьці праз сцяну дажджу. Адразу было бачна, што іх накідалі амаль што наўздагад, нібы спрабавалі навобмацак знайсці няўлоўны, напаўзабыты вобраз. Іншыя малюнкі былі вельмі падрабязныя, заштрыхаваныя простым алоўкам уздоўж і ўпоперак, з такім мноствам дэталяў, што можна было з лёгкасцю прыняць іх за фатаграфіі. Гэтых людзей мастак добра ведаў і памятаў... Лісты сустракаліся не толькі звычайныя, вялікія, але і меншыя па фармаце –сшыткавыя старонкі ў клетку. Некаторыя былі складзены папалам, трапляліся і добранька пакамечаныя. Унізе кожнага, у правым кутку, стаяла дата, якая, хутчэй за ўсё, з’яўлялася днём заканчэння працы над малюнкам. На адвароце крываватым почыркам было падпісана імя з прозвішчам, ці проста імя, ці мянушка – карацей, як называлі чалавека. Іншы раз і пад імем стаяла дата, яна была абведзена чорнай рамкай. А гады ў ёй стаялі скрозь адны і тыя ж: сорак першы, сорак другі, сорак трэці...

Ліда прыбыла ў полк толькі ў студзені, таму большасць намаляваных людзей была ёй незнаёма. Хаця не, а хто вось гэты? Няўжо палкоўнік Якімовіч? Яго пазнаць цяжкавата: як гэта ні дзіўна, але тут ён быццам значна маладзей, і справа зусім не ў маёрскіх пятліцах... На наступным малюнку, зразумела, інжынер палка, яго каларытны шырачэнны твар нельга пераблытаць з нейкім іншым. А вось і Слаўка Новік знайшоўся! Ён радасна шчэрыць крэпкія зубы, трохі адкінуўшы галаву назад і ліха ссунуўшы пілотку на патыліцу. Хто-хто, а ён сапраўды атрымаўся як жывы, нават валасы гэтак жа сама тырчаць над ілбом!

Ліда зацікаўлена перагарнула яшчэ адзін ліст... і замерла на некалькі секунд, уражана міргаючы. Потым са збянтэжанасцю прыўзняла галаву, каб ахапіць малюнак позіркам з некаторай адлегласці. Гэта было нешта цудоўнае, нешта проста неверагоднае... Першае, што адразу кінулася ў вочы, – гэта невялічкая фатаграфія, якая была прымацавана сашчэпкай да верхняга левага кута. Здаецца, у папцы нідзе больш не было такога дзіва. З фатаграфіі і з алоўкавага шэра-белага малюнка ўважліва глядзела дзяўчына гадоў пятнаццаці-шаснаццаці. Яе светлыя валасы былі заплецены ў дзве касічкі, падвязаныя  «кошыкам», а на грудзях быў прышпілены камсамольскі значок. Самая звычайная вучаніца, і калі б не фота, дык Ліда, можа быць, увогуле не звярнула б на яе ўвагі. Але яна пераводзіла позірк з намаляванага твару на сфатаграфаваны, і яе бровы ўзнімаліся, а вочы рабіліся ўсё большымі і большымі. Падабенства двух твараў было дзівосным, невымоўным, і можна было б нават паспрачацца, які з іх больш рэалістычны... Здавалася, што намаляваная дзяўчына толькі на імгненне затрымала дыханне, не знаходзячы слоў для субяседніка. Праз секунду яна варухнецца, узмахне вейкамі і растуліць вусны, каб нягучна штосьці прамовіць – абавязкова з сур’ёзнай стрыманасцю, якую тояць вялікія ясныя вочы. І няўжо ўсё гэта адлюстраваў банальны аловак? Ён дэталёва апрацаваў кожны міліметр, рупліва штрыхуючы там, дзе патрабаваліся цені, і старанна праводзячы плаўныя лёгкія абрысы. Безумоўна, праца была зроблена ювелірная... Што сапраўды ўражвала – дык гэта вочы і вусны, якія былі намаляваны... не, напісаны з неверагодным майстэрствам. Яны выглядалі сапраўды жывымі і быццам былі гатовы ў той жа момант адхіліцца, калі да іх дакранецца неасцярожны палец.

Дата пад малюнкам стаяла яшчэ даваенная, а адварот ліста быў абсалютна пусты: ні імя, ні прозвішча, ні іншых тлумачальных подпісаў. А што, калі на фатаграфіі ззаду нешта ёсць – ну хоць нейтральнае «На доўгую памяць «»? Аднак Ліда не адважылася паглядзець, бо тады прыйшлося б зняць сашчэпку, а гэта прыцягнула б увагу Глеба. Лепш хай не ведае, на які малюнак Ліда натрапіла...

А Глеб усё яшчэ не паварочваўся, як быццам яму было ўсё роўна, якую ацэнку атрымаюць малюнкі. Пальцы яго правай рукі зноў сталі нервова пакручваць аловак – звычайна яны гэтак жа круцілі цыгарэту, калі Глебу невыносна хацелася курыць, але не было магчымасці. Напэўна, зараз ён моцна хваляваўся, з-за таго што нехта адкрыта глядзеў яго работы. А можа, яго проста раздражняла прысутнасць старонняга чалавека, які замінаў працягнуць малюнак з Сярожкам. Ліда акінула задуменным позіркам напружаную сутулаватую спіну Глеба, абцягнутую піжамай, і чамусьці ўспомніла таемныя лісты, беражліва прыхаваныя ў папцы. Быў жа на іх нехта адлюстраваны – прычым той, каго аўтару не хацелася паказваць. Не хацелася да такой ступені, што рукі страшна спяшаліся, таропка гартаючы лісты. Яны жадалі забраць, надзейна схаваць, але ўсё роўна прапускалі тое, што было ім патрэбна.

Хто ж тады гэта загадкавая дзяўчына? У чый малюнак мастак імкнуўся ўдыхнуць жыццё і самога сябе, горбячыся над ім цэлыя гадзіны? Ужо напэўна не ў яго самога трэба пытацца. Можа, гэта нейкая сястра? Але ж у Глеба няма зусім нікога...

Гледзячы далейшыя малюнкі, Ліда сустракала ўсё больш і больш знаёмых твараў, бо ў асноўным лісты ляжалі ў храналагічным парадку. Тут недаверліва зводзіць бровы Ігнат Міхалёнак, там лагодна ўсміхаецца Дубоўка ў новенькай фуражцы, з наступнага малюнку флегматычна глядзіць магутны Лёнька Русак... Потым яшчэ Міцька-верабей, і Зелянкоўскі, і небарака Цёмка Варановіч, і сувязіст з каманднага пункта, і тэхнік Максіма, і Кастусь Баркоўскі, і знаёмы смяшлівы збройнік... Усе да болю падобныя самі на сябе, да болю жывыя – і асабліва тыя, каго больш няма ў жывых.

Скокнуў насустрач яшчэ адзін твар: непаслумяныя віхры, упарта-гарэзлівыя вочы і іранічна прыўзнятыя куточкі вуснаў. Ліда не адразу пазнала сябе ў гэтай вясёлай упэўненай істоце, хаця падабенства было бясспрэчным. Проста адна справа – калі ты хуценька пакруцішся перад люстэркам і рванеш на аэрадром, і зусім іншая – калі твой мімалётны выраз твару нехта злавіў у момант найбольшай эмацыйнасці: з вачэй пырскае радасць жыцця, а валасы кудлаціць свавольнік-вецер.

– Вось я, значыць, якая, – задуменна і сумнавата сказала Ліда, нібы разглядала даўно не бачанага добрага знаёмага, які за мінулы час паспеў невымоўна змяніцца і страціць найлепшыя якасці.

– Па меншай меры была такой. Недзе паўтара месяца назад, – раптам удакладніў Глеб, мімаходам зірнуўшы на дату ўнізе ліста.

Ліда не заўважыла, калі ён павярнуўся.

– І што, я дагэтуль ранейшая? – слабаватым голасам спытала яна.

Глеб упершыню за ўсю размову надоўга ўзняў вочы. Ён працяў твар Ліды неадрыўным учэпістым позіркам – пільным, як у воўка, і дапытлівым, як рэнтгенаўскія прамяні. Ён прафесійна даследаваў кожную рысу, каб адзначыць магчымыя змены, каб увабраць у сябе сам вобраз... І Ліда не вытрымала позірку.

– Мне здаецца, я зусім не ранейшая.

Куток рота Глеба непрыгожа папоўз убок, каля вуснаў з’явілася горкая зморшчына.

– Мне таксама так здаецца, – хмурна сказаў ён і адвярнуўся.

Ліда зноў узялася гартаць малюнкі, толькі цяпер з куды меншай уважлівасцю.

– Я ніколі не бачыла, каб ты маляваў, – нягучна вымавіла яна ў пустэчу, не спадзеючыся на адказ.

– Дык ясна, што быў не на людзях, – буркнуў Глеб. – Яно мне трэба?

– А дзе ж тады?

– А дзе атрымаецца. Часта насіў з сабой у планшэце. Быў зручны момант – маляваў.

Лідзе адразу ўспомніліся малюнкі са “швом”, як ад згінання папалам.

– Тады якім чынам ты... – пачала яна, але здзіўлена перабіла сама сябе: – Па памяці, ці што? – Глеб уражваў яе ўсё больш і больш.

– А як яшчэ? Канешне па памяці, – трохі раздражнёна адазваўся ён.

Цяпер ужо Ліда неадрыўна глядзела на Глеба.

– Такое хіба магчыма – зусім без прыкладу маляваць? – спытала яна.

Цяжкі позірк ізноў спыніўся на яе твары. Глеб падкрэслена спакойна загаварыў:

– Хто паведамляе самыя дакладныя каардынаты збітых нямецкіх самалётаў? Я і Слаўка. Каму часцей за іншых даручаюць лётаць на разведку войскаў праціўніка? Мне і Слаўку. Хто можа гэтак жа хутка, як штурман палка, запамінаць усе арыенціры новага раёна баявых дзеянняў? – Ён суха скончыў: – Я. І Слаўка.

Ліда вырашыла нічога яму не казаць, каб не злаваць лішні раз. Яна проста моўчкі дзівілася. Вядома, у лётчыка павінна быць выдатная памяць, інакш пасля паветранага бою ён элементарна не знойдзе шлях на свой аэрадром. Калі полк перакідваюць на новае месца, першая справа – вывучыць карту мясцовасці з усімі яе прыкметнымі дэталямі. Хочаш не хочаш, а памяць кожны вымушаны развіваць усімі даступнымі метадамі, каб не ўдарыць тварам у гразь перад камандзірам і таварышамі. Але Глеб... У яго памяць як быццам фатаграфічная. Глянуў на цябе вось такім пранізлівым страшнаватым позіркам – і надоўга захаваў твой вобраз сярод іншых успамінаў. Неверагодна і, тым не менш, магчыма...

– Але як ты паспяваеш усіх адлюстраваць? – асцярожна спытала Ліда. – Употай жа...

На твары Глеба з’явілася звычайная крывая ўсмешка:

– А я і не паспяваю. Многія гінуць хутчэй, чым я вырашаю іх намаляваць. Вось так. І цяпер я ведаю: трэба спасцігаць чалавека адразу і цалкам, без манернасці і касых прыглядак, бо часу на гэта можа і не застацца. Ахапі яго позіркам з самай першай секунды, каб успрыняць яго рысы, постаць, хаду... Хто ведае – а раптам праз імгненне на вас спікіруе “юнкерс”, і пасыплюцца бомбы, і чалавека разарве на кавалкі, а ты і не запомніш, які ён быў, пакуль яшчэ хадзіў і размаўляў. Мяса не асоба, да яго позна прыглядацца. Не паспеў зрабіць гэта раней – ужо не зможаш сказаць, што той чалавек увогуле калісьці існаваў. Быў для цябе як усе? Значыць, увогуле не быў.

Ліда аўтаматычна перагарнула апошні ліст і задуменна замерла са стосам у руках. А Глеб неяк дзіўна фыркнуў і напружаным голасам, у якім чулася ненатуральная ўсмешка, вымавіў:

– Яны ўсё гінуць і гінуць – і я ўсё малюю іх, малюю... А вось саб’юць мяне самога – тады хто намалюе?

Што трэба адказваць на такія пытанні? Што не саб’юць? Не, зусім не тое...

– Як твая нага? – нейтральным тонам спытала Ліда, ухіляючыся ад размовы на цяжкую для яе тэму.

– Баліць, зар-раза, – зморшчыўся Глеб, непрыязна зірнуўшы на коўдру, пад якой тапырылася выпрастаная параненая нага. – Кулю дасталі, але мяне ўсё роўна адправяць у шпіталь. Якога чорта? Хіба тут не зарасце? От ужо разумнікі... Павінны адправіць сёння.

Лідзе здалося, што нешта адзінокае праслізнула ў яго глухаватым голасе.

– Да цябе хоць прыходзяць нашы? – трохі скавана спытала яна.

У адказ фырканне:

– А то! Шлындаюць і шлындаюць, іншых спраў у іх няма. Ледзь не ўвесь аэрадром прыпіраецца, ну быццам сабраліся на той свет выпраўляць. Вось і Слаўка, чарцяка, прыйшоў ды папку прыцягнуў. Ведае, што іменна мне патрэбна. Цяпер якраз будзе хапаць часу на ўсё, што не паспяваў... І дарэчы пра малюнкі: хопіць ужо разглядаць, давай сюды. І добрага, і ліха павінна быць пакрыху.

Стос апынуўся ў яго руках і тут жа быў спешна прыбраны на падаконнік. Таемную папку Глеб так і не адкрыў. Відаць, ён вырашыў пазней раскласці малюнкі па іх месцах, каб нішто з прыхаванага не трапіла ў поле зроку Ліды.

А тая і не заўважыла яго прыкметнай таропкасці.

– Удваіх мы са Слаўкам застаёмся, – уздыхнула яна. – Памятаеш, як было раней, узімку, калі ў эскадрыллі шасцёра ваявалі? Усе яны паціху сыходзяць... Цяпер і ты, толькі па-іншаму...

Глеб коса паглядзеў на яе.

– Я яшчэ вярнуся, – з ледзяной упэўненасцю працадзіў ён, размаўляючы нібыта не з Лідай – з самім лёсам. – А пакуль што вас будзе сямёра. Не двое, а сямёра! Не так усё дрэнна, як было тады. Галоўнае, што ёсць каму лётаць.

“Ён як быццам мае рацыю, – праслізнула ў Ліды думка. – Усё сапраўды не так дрэнна. Яшчэ і Кастусёк вернецца са шпіталя... Калі разабрацца, дык з таго часу сітуацыя не асабліва змянілася: па-ранейшаму трэба вылятаць ды біць. Толькі цяжар агульнай колькасці страт мацней прыціскае да зямлі”.

Глеб сканцэнтравана варухнуў вуснамі і пасля паўзы запытаўся:

– Вось яшчэ што: каго нам камэскам паставілі? Пэўна, Зелянкоўскага?

– Яго, – неахвотна адгукнулася Ліда. Спецыяльна сказала так, каб атрымалася як мага карацей.

– А каго тады намеснікам камэска замест яго?

Ліда ўзняла вочы і спакойна паглядзела яму проста ў твар:

– Цябе.

Выбар быў даволі прадказальным, але, відаць, не прыходзіў яму ў галаву.

– Лухта, – крыху нервова кінуў Глеб, адвярнуўшыся да акна. Яго рука таропка слізганула па покрыву ўніз і напружана абаперлася на ложак.

– Сама чула, не прыдумляю.

– Лухта! – паўтарыў Глеб, і ў голасе яго зноў пачулася рашучасць: – Мяне ж – у шпіталь. А намеснік патрэбен тут. Калі і казалі пра мяне, дык усё роўна памяняюць. Хай толькі пра стан нагі даведаюцца.

– Ну і на каго ж мяняць?

Ён хмыкнуў і павярнуўся да яе з паблажлівай, але нязлоснай усмешачкай.

– На цябе, ясная справа! Ну хто ў нас старшы па званні пасля Мацвея і мяне?

Пару секунд Ліда сядзела нерухома. Потым яе локці павольна апусціліся на калені, спіна згорбілася, а далоні з цяжкай няўцешнасцю абхапілі галаву. З грудзей вырваўся стомлены ўздых.

– Я – і раптам намеснік камэска? – драўляным голасам спытала Ліда, гледзячы ў падлогу. – Лётчык з пасрэднай паслухмянасцю? Лётчык, пазбаўлены магчымасці быць вядучым? І каб намеснік камэска?! Відаць, справы зусім дрэнныя, калі так... Што ж будзе далей...

Яе ахапіла тое самае пачуццё, якое яна ўпершыню спазнала ўчора, калі была вымушана ўзначаліць эскадрыллю ў канцы таго ракавога вылету. Што можа быць горшым, чым адказнасць за чужое жыццё, асабліва калі цябе ніхто не падрыхтаваў да гэтага? Проста аднойчы здараецца так, што ты павінен узваліць гэты цяжар сабе на плечы і са сціснутымі зубамі паплесціся далей. Хоць ты слабы целам, хоць хворы духам – але ж цягні, пакуль не звалішся мёртвы. І страшней за ўсё тое, што ты не маеш права адмовіцца, бо галоўны момант ужо наступіў і на цябе глядзяць як на збавіцеля. Саступіш з няпростага шляху – саступяць за табой і ўсе іншыя, хто паспеў убачыць у табе сваю надзею.

І Глеб таксама гэта разумее, Глеб баіцца таго ж самага... Жудасна страціць сваю адзіную апору – вопытных людзей, якія так доўга вучылі цябе, назіралі за тваімі поспехамі, у складаны час падказвалі... А цяпер усе бачаць вопытнага чалавека ў табе самом, хаця ты не адчуваеш сябе дастаткова моцным, каб здзяйсняць сур’ёзныя ўчынкі.

– Пайду я, – нечакана ўскочыла з месца Ліда. Ёй нясцерпна захацелася апынуцца сам-насам з думкамі.

Глеб моўчкі прасачыў за ёю: пераставіла стул туды, адкуль узяла, потым задуменна спынілася і павольна пацерла далоні адна аб адну, нібы спрабавала ўспомніць важную рэч.

– Вось што, – нарэшце загаварыла яна. – А ты можаш... намаляваць меня яшчэ раз? Я іншая, я больш не тая, ты сам казаў... Можаш? Паспрабуеш?

Глеб трохі нахіліў галаву, адначасова заплюшчыўшы вочы, пасля чаго нявесела ўздыхнуў:

– Адмовіць таму, хто за апошнія дні двойчы ўратаваў мне жыццё?

Ліда ўражана заміргала, і на сэрцы ў яе пацяплела.

– Дзякуй, – толькі і сказала яна. За ўсё адразу – і за малюнак, і за размову, і за тое, што Глеб у рэшце рэшт прызнаў тую дапамогу ў паветраных баях, з якою доўга не мог прымірыцца...

У дзвярах Ліда памарудзіла.

– Ты ўсё ж такі падумай пра насценгазеты, добра? – асцярожна вымавіла яна. – Яны не толькі для жартаў. Як табе такое – кожны раз адлюстроўваць таго, хто загіне ў баі?.. Не, ты не адмаўляйся адразу. І нават нічога не кажы. Проста падумай.

Яна злёгку махнула пілоткай і моўчкі выйшла, плотна зачыніўшы за сабой дзверы.

Чэрвеньскі снег

Прысвячаецца Куліковай Э. М.

Душная цемра зямлянкі поўнілася крыкамі жаху і адчаю. Ад страшэнных выбухаў скалыналіся сцены і падлога, зверху струменіўся пясок, зацярушваючы валасы і адзенне. Ані пробліску святла — толькі суцэльны згустак апраметнага змроку, у якім скурчыліся бясформенныя цені. Людзі ліхаманкава мітусіліся, туліліся адзін да аднаго і закрывалі галовы рукамі, а недзе за межамі гэтай беспрасветнай цемры гырчалі нямецкія самалёты і з пранізлівым віскам падалі бомбы, ад выбухаў якіх звінела ў вушах...

Прываліўшыся да земляной сцяны, Соф’я сутаргава прыціскала да сябе маленькі скрутачак. Унутры яго заходзілася ў няспынным плачы немаўлятка, якому было ўсяго два дні ад нараджэння. Навокал стаяў невыносны грукат і лямант, у якім немагчыма было пачуць нават уласныя думкі, а на руках надрыўна плакала дачушка. Соф’я ўсхліпвала, не ведаючы, як яе супакоіць, і шаптала дрыжачымі вуснамі:

— Не плач, Элечка, не плач, родненькая... Гэта хутка скончыцца, абяцаю табе... Усё будзе добра... Нічога тут няма страшнага, і я зусім не спужалася...

Зямлю страсянула такім моцным выбухам, што ў Соф’і на некалькі імгненняў залажыла вушы, а ўнутры ад жудаснай вібрацыі нібы разышлася бяздонная прорва. Немаўлятка закрычала яшчэ адчайней, і ў Соф’і ледзь не разарвалася сэрца. Глытаючы слёзы, яна ломкім голасам замармытала:

— Ну не трэба, дачушка, мілая... Прагоняць гэтых чортавых немцаў, і ўсё скончыцца... Тры твае дзядзькі на фронце, яны ім пакажуць, чуеш мяне? І Ваня там, і Лёша, і Жэнька... Яны ўсіх немцаў паб’юць, і стане як раней... Ваня фінскую прайшоў, ён вопытны, верыш?.. Ну толькі не плач, не плач, калі ласка, ну я прашу цябе...

Яна сама ў роспачы зайшлася плачам, схаваўшы твар у пялёнках скрутачка, а ў небе працягвалі пагражальна ракатаць самалёты, скідаючы на мястэчка смяротны груз...

Дзіўна, што раней Соф’я іх не баялася. Не асабліва ўстрывожылася нават у той ракавы дзень — 22 чэрвеня 1941 года. Яна была тады не дома, а ў горадзе Ліда, на здымнай кватэры. Як прачнулася раніцай, так адразу і пачула незразумелы гул матораў. Высунуўшыся ў акенца, яна здзіўлена прыўзняла бровы: гаспадар хаты стаяў пасярод двара ў адных кальсонах і, задраўшы галаву, неадрыўна глядзеў у неба. А над горадам плылі і плылі самалёты — бездакорным строем, як на парадзе.

У калідоры крыху занепакоеная Соф’я сутыкнулася з гаспадыняй.

— Вы не ведаеце, што здарылася?

— Дык гэта ж вайна пачалася, — ціха і сумна адказала жанчына. — Соня, гэта вайна.

Соф’я замерла, спрабуючы асэнсаваць пачутае. У дваццаць тры гады цяжка верыцца ў вайну і смерць. Але Соф’я, народжаная праз паўмесяца пасля Кастрычніцкай рэвалюцыі, умела сканцэнтравацца на галоўным. Раз вайна, значыць трэба хутчэй вяртацца дамоў, у Крупкі. Да мужа і родных.

Яна акуратна заслала ложак, апранула чысценькую сукенку і сабрала ў дарогу ежу — сала з кавалкам хлеба. Іх яна завярнула ў сваю пуховую коўдру колеру шампанскага. Развітаўшыся з гаспадарамі хаты, Соф’я пехатой накіравалася ў бок Крупак, а за спіной ужо грымелі першыя выбухі — гэта на горад накінуліся нямецкія бамбардзіроўшчыкі.

Вялікая сям’я Соф’і распадалася на вачах. З мамай, Марыяй Мікалаеўнай, засталіся толькі Люба і Вася, дванаццаці і васьмі гадоў. Старэйшыя сыны пайшлі на фронт — і Лёша, і Ваня, і нават зусім малады хлопец Жэнька.

А праз тыдзень вайна дабралася і да Крупак. Каменданцкая гадзіна, допыты, расстрэлы... Многіх жыхароў пагналі на працу ў Германію. Ахвярай гэтага стала і Вікторыя, жонка Лёшы, якую забралі разам з шасцігадовай дачкой і двухгадовым сынам. Але насельніцтва нядоўга цярпела здзекі і забойствы: у лясах пачалі з’яўляцца партызанскія атрады. У адзін з такіх атрадаў увайшлі Соф’я і яе муж Іван, якія сталі выконваць ролю сувязных. Жылі яны ў маленькім пакойчыку пры раённай бальніцы, дзе Соф’я працавала зубным урачом. Яна мела магчымасць таемна перадаваць партызанам медыкаменты, а іншыя работнікі бальніцы, моцна рызыкуючы, прымалі параненых на лячэнне пад выглядам мірных жыхароў.

Наступныя два з паловай гады Соф’я жыла ў штодзённым напружанні, з пастаянным унутраным страхам. Варта памыліцца — і цябе раскрыюць... Аднойчы так і здарылася. Не з ёю — з Іванам. Гестапа забрала яго 15 снежня 1943 года, калі Соф’я ўжо насіла пад сэрцам яго дзіця. І ён бясследна знік, яе любы Іван Каралёў, статны мужчына з прыгожым арыстакратычным тварам. Соф’я засталася ў пакойчыку адна.

Яшчэ ў бальніцы жыла і працавала Тамара — жонка афіцэра, які ваяваў на фронце. Жанчын аб’ядноўвала трывога за каханых, і яны стараліся падтрымліваць адна адну. Асабліва цяжка прыходзілася Тамары: немцы перыядычна выклікалі яе на допыты і ўсё спрабавалі нешта выведаць. Ім не давала спакою званне яе мужа. Аднаго разу Тамару павалаклі ў гестапа ноччу, бесцырымонна падняўшы з пасцелі. Удзень яе прыгналі назад. Стаялі жорсткія зімовыя маразы, а яна, растрапаная, пабітая, брыла па вуліцы ў падранай ніжняй кашулі. Соф’я зацягнула Тамару да сябе ў пакойчык, таропка захутала яе ў цёплае і сутаргава сціснула ў абдымках.

— Што ж гэта такое, Тома? — бездапаможна вымавіла яна. — Што гэта робіцца?

Па белых, як мел, шчаках Тамары каціліся слёзы. Яна слаба тулілася да сяброўкі і толькі бязгучна варушыла вуснамі, намагаючыся нешта сказаць. Нарэшце Соф’я разабрала яе жаласны перарывісты шэпт:

— Які сорам, які жудасны сорам... У кашулі... Перад людзьмі... Мяне ж усе ведаюць, Софачка, мы з табой урачы...  А мяне — распранутую, па вуліцы... Які сорам...

Слёзы навярнуліся на вочы Соф’і, і яна расплакалася сама.

— Я больш так не магу, мне страшна... — выціснула яна ў адчаі. — Яны могуць вось так проста ўзяць ды забраць чалавека. Забралі майго Івана, забралі жонку Лёшы з дзецьмі... Брат піша мне з фронта: «Да апошняга буду змагацца, сябе не пашкадую! Паб’ю гэтых гадаў — за Вітку і за дзяцей!» А нас жа з табой таксама могуць забраць, Томачка... І я ў дадатак цяжарная... Усюды вайна, немцы — як я нараджу? Што гэта за жыццё такое несправядлівае?

Яна міжвольна абхапіла свой немалы жывот і бяссільна ўткнулася тварам у плячо Тамары.

— А ты не загадвай так далёка, — нягучна прагаварыла тая, і яе дрыжачая рука слізганула па валасах Соф’і. — Хай яно ідзе як ідзе, добра? А мы будзем проста жыць. Павінна ж усё калі-небудзь наладзіцца?

— Ты такая моцная жанчына... — Соф’я вінавата шморгнула носам і хуценька выцерла слёзы. — Калі ў мяне нарадзіцца дачка, я абавязкова назаву яе Тамарай у твой гонар.

— Не трэба, Софачка, бо я нешчаслівая, — уздыхнула Тамара. Яе запалыя вочы глядзелі сумна і сур’ёзна. — Ведаеш, ёсць такое прыгожае імя — Элеанора. Калі сапраўды будзе дачка, лепш назаві яе Элеанорай.

З наступнага допыту Тамара ўжо не вярнулася. Соф’я працягвала чакаць яе, не губляючы надзеі, але дні ішлі за днямі, а пра сяброўку не было ніякіх вестак. Яна прапала, як і Іван, і можна было толькі здагадвацца: ці то адправілі на працу, ці то забралі ў канцлагер, ці то расстралялі...

З той самай ночы Соф’я нязменна спала не распранаючыся. Яе мучыў стыхійны страх, што яе, цяжарную, таксама пагоняць перад усімі ў адной кашулі. Тая жорсткая сцэна ўрэзалася ёй у памяць, уелася ў плоць і кроў. Мінула амаль паўгода, а Соф’я працягвала прымхліва класціся спаць у вопратцы.

Дачка Элеанора паявілася на свет 15 чэрвеня 1944 года. Супакоеная і шчаслівая, Соф’я ляжала з ёю ў радзільным доме і ўсё ніяк не магла паверыць, што гэта яе ўласнае немаўлятка. Яна расла ў сям’і, дзе акрамя яе было адзінаццаць дзяцей, таму прыходзілася без канца няньчыць брацікаў і сястрычак. Праўда, шасцёра з іх памерлі яшчэ маленькімі, некаторым і гадочку не было. Вось прайшоў час — і Соф’я стала мамай сама. Канешне ж, яна паклапоціцца, каб з дачкой нічога не здарылася...

А 17 чэрвеня на Крупкі абрынуліся бомбы. Зямля стаяла дыбам, у небе страшна гула цэлая зграя нямецкіх самалётаў. Соф’я схапіла Элю, загорнутую ў пялёнкі, і рванулася прэч з радзільнага дома. Людзі ратаваліся, хто як мог: адны спешна запрагалі коней і перацягвалі на калёсы самае каштоўнае, другія ўцякалі, кінуўшы ўвесь набытак. Соф’я пабегла напрасткі цераз поле следам за ўсімі. Далёка наперадзе цямнела выратавальная каёмка лесу, а над самай галавой з жудасным гырчаннем праносіліся самалёты — яны зноў і зноў пікіравалі і мсціва страчылі па людзях. Прыгінаючы галаву, Соф’я стрымгалоў неслася да лесу, і ноша ў яе руках з кожнай секундай рабілася ўсё цяжэйшай і цяжэйшай, а ўкрыццё нібыта зусім не набліжалася. Ледзь не губляючы розум ад жаху, Соф’я бегла з апошніх сіл, але ногі ўжо не трымалі яе, і ў рэшце рэшт яна звалілася на траву, накрыўшы дачку сабой. Маленькая Эля закрычала, напалоханая цяжарам, але Соф’я толькі мацней прыціснулася да зямлі. Яе ўсю калаціла, у скронях стукала кроў: «Калі мяне заб’юць, ты хоць сіратой не застанешся...»

Раптам нехта пачаў апантана трэсці Соф’ю за плячо:

— А ну не ляжы, уставай! Зараз жа ўставай, я сказаў!

Яе рыўком паднялі на ногі і павалаклі ўперад, а над імі па-ранейшаму грукаталі маторы і агрызаліся кулямёты. Хістаючыся, Соф’я брыла на аслабелых нагах і мёртвай хваткай трымала скрутак з дачкой. Яна не паспела заўважыць, калі ж закончылася поле, яе проста пхнулі ў вузкую адтуліну лясной зямлянкі. Яна апынулася ў непраглядным змроку, дзе было цесна і сумятліва, як у мурашніку. Усюды хныкалі дзеці, галасілі бабы, сярдзіта мацюкаліся мужыкі... Соф’я без сіл апусцілася на халодную земляную падлогу, якая дрыжала ад выбухаў, і крэпка заплюшчыла вочы. З-пад яе павекаў неадольна пацяклі слёзы.

А далей усё злілося ў бясконцае невыноснае чаканне, якое саткалася з цемры, ляманту і выбухаў. Эля як пачала крычаць, так і не змаўкала, і Соф’я страціла надзею яе супакоіць. Яна перастала разумець, дзе яна і што з ёю; усё зрабілася падобным на цьмяны сон, з якога можна было вырвацца

 і прачнуцца на ўласным ложку. Не стала ні мінулага, ні будучыні — яе свядомасць сціснулася ў маленечкую іскру, якая жыла толькі кароткімі імгненнямі сучаснасці...

Не ведала Соф’я, што ніколі яна больш не ўбачыць свайго мужа Івана: ён назаўсёды знік у жорнах вайны. Пройдзе час, і ў Крупках з’явіцца помнік жыхарам, якія загінулі пры абароне Радзімы. На адной з пліт сярод іншых прозвішчаў будзе выбіты кароткі сухі надпіс: «Каралёў І. А.».

Не ведала Соф’я і таго, што 13 лістапада 1944 года яе малодшы брат Жэня прападзе без вестак, так і не паспеўшы толкам спазнаць жыццё.

І, канешне, яна не магла нават здагадвацца, што яе брат Лёша загіне ў Кёнігзбергу 26 красавіка 1945 года — тады, калі ў паветры ўжо будзе адчувацца подых доўгачаканай Перамогі. Ён да самай смерці будзе помсціць за сваю сям’ю, так і не даведаўшыся, што пасля вайны жонка разам з дзецьмі шчасліва вярнулася дамоў...

Соф’я намаганнем волі вырвала сябе з мутнага забыцця і раптам усвядоміла, што зверху больш не даносіцца ні адзінага гуку. Па зямлянцы расцяклася густая цішыня, якая з нязвычкі ціснула на вушы. Змоўкла нават стомленая Эля. Людзі напалохана перашэптваліся, але ніхто не знаходзіў у сабе дастаткова адвагі, каб высунуцца і паглядзець, што робіцца на паверхні.

Нарэшце ў змроку прашаргацелі цяжкія крокі, і нехта пачаў няўпэўнена корпацца ля ўвахода. Адкінулася шырокая дошка — і ў зямлянку ўварваліся асляпляльныя сонечныя прамяні. Соф’я тут жа загарадзілася рукой, а калі здолела расплюшчыць вочы, наверх ужо няспешна выбіраўся нейкі стары. З-за яго спіны з цікаўнасцю высоўваўся хлопчык.

— Вой, гляньце — снег! — заверашчаў ён. — Сапраўдны снег!

Людзі разам загаманілі і, ужо не вагаючыся, павалілі да выхаду. Не выпускаючы Элю, Соф’я таксама асцярожна вылезла наверх. Яна так доўга прасядзела без святла ў душнай зямлянцы, што цяпер сонца рэзала вочы, паветра п’яніла, а чэрвеньскае неба, якое дыхала спякотай, здавалася незвычайна яркім і прыгожым. І куды ні глянь, трава і кусты былі засыпаны чымсьці белым-белым, нібы нехта клапатліва накрыў іх коўдрай...

Недалёка ад увахода ў зямлянку грувасціліся рэшткі воза, ушчэнт разбітага дакладным бомбавым ударам. А сярод абломкаў слаба гайдаліся шматкі светлай тканіны — толькі гаспадар змог бы распазнаць у тым, што засталося, свае каштоўныя падушкі і пярыны. Яны былі цудам уратаваны з хаты, але знайшлі свой канец пад адкрытым небам.

Прыціскаючы да сябе дачку, Соф’я апусцілася на траву і лагодна правяла рукой па мяккім слаі пер’я. Свавольнік вецер падхопліваў незлічоныя пушынкі, і яны легкадумна кружыліся ў паветры, як камячкі заўчаснага снегу...

Валько Никита. (Светлобуров В. В.)

Письма

Письмо 1

MeinAnna! Пишу тебе с передовой. Если бы ты только знала, какие здесь происходят ужасы! Ты помнишь страх на моём лице, когда мне пришла повестка об отправке на фронт? Каким же я был идиотом, когда думал, что хуже уже не будет! Но здесь просто ад! Мне, как человеку пацифистских взглядов, омерзительна сама мысль о том, что скоро я буду вынужден обратить оружие своей Родины в сторону ни в чём не повинных людей.

Порядки здесь жестокие. Всё подчиняется законам армии, законам военного времени. Ребята, которые ещё недавно должны были окончить школы, училища и пойти трудиться на благо мирной и прекрасной Германии, теперь безжалостные убийцы, опьянённые идеями умалишённого диктатора. Они думают, что это будет нечто вроде прогулки, лёгкой компании, как это было в Дании. Глупцы! Они даже не знают, что их ждёт впереди!

На фоне этих крепких и сильных юношей я, худощавый очкарик, выгляжу просто убого. Но ничего. Скоро и они протрезвеют. Сейчас они счастливы поглощать шнапс и во всю глотку петь песни об узурпаторе нашей Родины. Я же счастлив только тогда, когда сплю, видя тебя, meinAnna.

В последнее время мне всё чаще снится, как мы гуляли летними ночами по улочкам нашего города, смотрели на звезды, которые смотрели на нас, слушали пение соловьёв в парке. Ах, как это было прекрасно! Как много замечательных картин я тогда написал!

Как хочется это всё вернуть! Чтобы были только ты, я и этот дивный мир! Я думаю подать рапорт о повторном прохождении врачебной комиссии. Если в них осталось ещё хоть что-то человеческое, то меня демобилизуют, а если академия оценит мои работы, то мы наконец-то уедем туда, куда так давно мечтали попасть и ты, и матушка. Мы уедем в Баварию! В нежные и такие чистые Альпы!

MeinAnna! Помолись за меня и скажи матушке, что я ещё жив и что я всё также люблю её беззаветной сыновьей любовью.

Будем надеяться, что гестаповские псы не прочтут это письмо, а ты после прочтения сразу его сожги.

Ichliebedich, mein Anna! Твой Клаус Ротвальд.

Письмо 2

Шолом-алейхем, дорогой дядя Хаим! Пишу тебе из пункта В, ставшего недавно частью нашей общей Родины.

Дела идут хорошо. Отныне нас не притесняют, и я подумываю перебраться к тебе в …град, дабы поступить в консерваторию. Но пишу я тебе по другому поводу.

Дядя Хаим! Я женюсь! Помнишь, когда мы ещё жили близ З., соседями нам были Лазаревичи? Их Сарочка была и в детстве хороша, но как листы Торы со временем становятся только благороднее, так и она с каждым годом только хорошела, став в итоге первой красавицей на всю округу.

Люди говорят: «Деньга любит настойчивых». Я решил, что с людьми лучше не спорить. Поднакопил деньжат, достал свой лучший костюм, который ношу только на большие праздники, и таки мы с Сарочкой теперь жених и невеста!

Ах, дядя Хаим, если бы ты знал, как я её люблю! Скоро свадьба, и я прошу тебя если не приехать в В., что было бы, наверное, для тебя накладно, то хотя бы прислать письмом своё благословение нам молодым.

Заранее тебе благодарный твой племянник Давид Рабинович.

Письмо 3

Женечка, у меня всё хорошо. Я жив и здоров. Сейчас я нахожусь около В. Первого июля уже буду дома на увольнении. Скажи Ярику и Машке, что папка из армии возвращается. Привезу вам подарки. Петровичу скажи, чтоб ждал меня в скором времени на нашей станции.

Всех вас люблю и крепко целую. Алексей.

***

Письмо 4

Многоуважаемый Хаим Соломонович Рабинович. Меня зовут Шмулик Навухович Лазаревич. Я и моя семья жили когда-то рядом с вами около З.

Пишу вам, дабы сообщить горестную весть. Третьего дня месяца Таммуз, когда у моей сестры и вашего племянника Давида должна была быть свадьба, вВ пришли германцы.

Казалось, что все евреи В были на том празднике. Синагога была переполнена. Даже зная о наступавшей войне, люди воспринимали происходящее радостно, будто войны вообще не было и нет.

Молодые были просто изумительны. Никогда я ещё не видел невесты красивее Сары. Давид же и вовсе казался ангелом, спустившимся на землю.

Только Давид успел разбить бокал, а мы произнести хором «мазел-тов», как в синагогу ворвался некто, прокричав: «Немцы пришли!»

Что было дальше описать невозможно. Крики, шум, выстрелы со всех концов В, плач, отчаяние – все звуки страха перемешались тогда.

В суматохе я потерял из виду молодых и родных. Еле-еле я выбрался из В, переодевшись крестьянином. Оседлав лошадь, я во всю прыть отправился в М, где нахожусь и сейчас. Не знаю как сложится далее моя судьба, но то, что Сару и Давида мы не увидим, это я знаю точно. Я слышал, какие зверства делали германцы с нашими в Польше.

Эхх… Они были такой красивой парой. Они так любили друг друга…

Письмо 5

Фрау Герда Ротвальд, сообщаем вам, что ваш сын, Клаус Ротвальд, был приговорён военным трибуналом к смерти за неповиновение приказу расстрела евреев В, взятого дв…го июня славной германской армией. Во время трибунала он заявил, что считает незаконным нынешнее правительство вечного Рейха и отказывается использовать оружие своей Родины с целью уничтожения грязных евреев, названных им же «ни в чём не повинными людьми».

Приговор суда был приведён в исполнение сразу же после оглашения.

Диалог

- Женя, Алексей так и не вернулся?

Увидев две слезинки на щеках Жени, Петрович обернулся и тихо поплёлся обратно на станцию.

- Алёша-Алёша, где же ты? Я тебя жду… Буду ждать…

Две слезинки встретились у неё на подбородке и упали на землю, а где-то там, далеко-далеко, наверное, упал замертво её Алексей…

Андрей Дудко

Будто город-динозавр, прекраснодушный город Слоним рано вымирал, вконец опустевая с первым пугалом темна, зато и поднимался беспримерно рано: в два тридцать лучшие его дворники уже шли с закрытыми глазами на работу, чтобы в три основательно мести; в три тридцать выходил первый человек, повернутый зевками в темноту, и чапал пешком на автобазу, где садился в автобус, на котором делал круг по городу, собирая разделенных на дома водителей, после чего они садились каждый в свой автобус и начинали возить город на работы.

Работ под небом Слонима хватает: можно сказать, что он работящий город, не просто сборник поезженных улиц. Есть менты, есть продавцы,и всех других хватает. Недалеко ментов есть прокуроры, еще фабрика художественных изделий на коленях, камвольная на плаву, стройка, транспорт, телекоммуникацийщики, заботливый санитарный аппарат, пух-перо, газ, нефтебаза, кбз, мяскомбинат: тьма людей. Город людей.

Все очень, ну очень-преочень, ценят и уважают свои места. Даже кто сбоку от заработных плат.

Кроме нашей англичанки.

Она всегда по понедельникам так ужасно зевает, так ужасно выглядит, в таких вся морщинках, и так хочет спать, что мы сами начинаем искать спасения в сползаниях и задреманиях, и век полуприкрытиях.

– Кто придумал рано вставать? – пожаловалась она сегодня. Из ее носа медленно текла блестка, температура сорок лиловела из лба: ее тоскливый женский организм был встрясен, прогневан первым уроком.– Так не люблю! Больше всего на свете! – продолжала она, доставая учебник из мягкой сумки. – В семь утра как раз так сладко спится! – листала она искоряканный журнал. – Как раз так ни за что не хочется выползать! Еще бы как раз хоть сколько-то припоспать! Но тут этот урок! Этот пропади он под землю первый наглый урок!

Она злобно оглядела парализованную паству, и Деменко не выдержал ее взгляд.

– Да, – поддакнул он.

– Что да, Дименко? – опавшим лицом сказала англичанка. – Я уже устала от тебя.

Я сидел на последней парте и не видел Деменку, но тоже от него устал. Какой-то он не такой совершенно.

– Тему рассказать хочешь? – предложила ему она.

– Нет, – заинтересовался он вдруг своей партой.

– Может, кто-то другой хочет? – водила она над списком наших несмешных фамилий ручкой, жирно синевшей на шарике, и над ворсом наших макушек своими высохшими бурыми глазами, ища, как мы догадывались, самую трепещущую душу. Возни с самоконтролем на этих уроках немерено: нужно притворяться лицом, что все выучил, и каждый раз во время лотереи журнального вызова сосредоточенно смотреть на воздух триста сантиметров вперед. Я прижевываю щеки, чтобы они впадали, и немного щурю на концах глаза, и держу ручку в руке, направленную будто бы в мою важнецкую мысль.Это несомненно спасло меня от верного вызова уже двадцать девять раз, но я иногда забываюсь и веду себя как постоянно, когда хочется рассказывать Рысаку фигню про фильмы или наспех выдуманные анекдоты про наш класс, которые перманентно нежелаютжить взаперти в одном только мне, и тогда меня ловят и спрашивают подвохи, и скорее всего ставят что-нибудь нехорошее, после чего приходится подмасливать огорченных родителей и учить домашку, и несколько уроков подряд самому проситься на этот эшафот уклончивых знаний и хитростных допросов, на эту гильотину, эту паперть преодоленной спеси, называемую доской.

– Наверное, ты хочешь, Дурко, – сказала англичанка, и я обнаружил, что увлекся и совсем почти заехал под парту, а щеки так всосал, что стал похож на рыбку.

Дурко – это моя фамилия, и я – Дурко.

– Не совсем, – сказал я, въезжая назад на стул.

– Почему так? – спросила она, озаботившись, как будто бы я ей рубль.

Я молчал: всем понятно, что отвечать не надо.Беспорядочное внимание учителя может в любой момент переместиться на кого-нибудь другого, поэтому лучше его на себе долго не задерживать.

Вдруг придумался такой остроумный выход, что я не стерпел.

– Спать невероятно хочется, – сказал я, сделав заспанную физиономию.

Класс хорошо меня чувствовал и поэтому единодушно прыснул, но доверчивая учительница посмотрела на меня с траурным согласием и задумалась.

– Тогда пусть поднимет руку тот, кто готов отвечать.

Конечно, никто на провокацию не повелся. Мы сидели тихо как друзья и скрипели напряженными в англичанку глазами.

– Нам всем спать хочется, – предупредил ее Пирогов, единственный в классе, кто выглядел сразу на сорок.

– Врешь, – сказала она, – но я верю.

Класс дружно притворился вялым.

– Так что же, – спросила англичанка, – мне урок не проводить, что ли?

– А зачем его проводить, – развивал мысль Пирогов, – если ни вам, ни нам не хочется?

Пирогов затмил солнце своей смелостью, и это знал: расплечился и повесил спину наискосок, будто герой: показывал, что в свободное время всегда любит так налегке поговорить со взрослыми, и вообще живет полной жизнью, о которой мы лишь мечтаем.

Класс, чтобы не заржать, убрал лица в мягкости.

– Да, – продолжал вещать Пирогов в склоненный в безумную радость класс, – для кого нам стараться? Раньше мы думали, что хоть учителям нужны эти уроки.

Я просто не мог уже: смех пыхтел из меня, рвя клапан горла, крохотными пердунами, и понемногу заражал Рысака.

Англичанка же жадно клевала на разумные слова Пирогова: они были как раз тем, что она мечтала услышать.

– Правильно, Пирогов. Не нужны эти уроки никому. Учителя на них идут как на каторгу. Всем нам намного лучше дома.

– Или на улице.

– Да, или на улице. Мы всю погоду в этих классах просиживаем. Я как раз давно не гуляла.

– Так что, может, остановим эту комедию?

Рысак церемониться не стал и заржал во весь свой колхозный голос. Я отшвырнул пионерскую чопорность и подключился к нему.

Класс тоже не преминул грянуть.

– Ка-ме-ди-ю!! – квохтала Рысачина.

– Ну ты, Пирогов, дал! – звучала общая мысль класса.

Англичанка встала, обращаясь к нам:

–Дети.

Мы проглотили глум и краску с лиц и прислушались.

– На улице лучший день, дети, – рекла англичанка. – Ради чего вы его пропускаете? Ради хуиз он дьюти? Ради ай эм ленин инглиш? Ничего вам этого не надо. Собирайтесь и выходите на улицу.

– Но как же так? – возразил староста, этот голубой. – Если увидит директор?

Он всюду вставлял своего подхалимского директора, так как хвастался знакомством: однажды тот после всяких там старостиных докладов запомнил старосту и несколько дней в коридоре здоровался по имени, причем не говорил: Эй, Каляцкий, прочь с дороги! а говорил: Доброе утро, Игорёша! и жал руку, чем, конечно, напрочь испортил старосте сознание, заставив на всю жизнь загордиться.

– Псик! – сказала англичанка, стукнув кулачком по столешнице. – Какой еще директор? На улице нет никаких директоров! Я сказала: собираемся и выходим!

На ней уже были надеты куртка и шапочка.

Нас ее слова убедили, и мы ринулись складывать книжки и одеваться: все, впрочем, кроме Каляцкого.

– Я остаюсь, – сказал он. – Мне надо отсидеть урок, я староста.

– Такой маленький, – удивилась англичанка, – а уже маразматик. Смотри, даже Дименко собрался.

– Нет, – занимал парту Каляцкий, – не пойду.

И схватил руками края, чтобы не дать себя выворотить.

Никто его выворачивать не намеревался: мы вышли себе спокойно в дверь, и он лишь проводил наши спины своим фирменным огорчительным глазом, облоктевая свой бесполезный стол.

– Не будет никакого урока, Каляцкий, – потщилась еще раз его спасти выходившая последней учительница. – Ты что, не понимаешь?

Он промолчал, выражая лицом выпуклое сопротивление, и остался сидеть одинешенек в пустом кабинете, наш вконец поверивший директору маленький взрослый староста.

Происходящее воодушевило всех, включая девочек и бескрылых увальней. Впереди гурьбы, совершенно не боясь никого, повалил Деменко, махая целлофановым пакетом с книжками; англичанка семенила следом, скромно засунув руки в рукава и закольцевав их до бесконечности. Мы двигались с приятным страхом, не галдя, но особенно и не крадучись: торжественно: и, слыша глупые ливни слов из кабинетов, радовались, что свой такой смогли хоть на недолго оборвать.

– Блин, никто не знает! – шептал мне Рысак. –Козырно!

На нашем пути старел кабинет химии, в двери которого стекло покрывало окно, и химица шевелилась возле доски, и десятиклассники грустили на виду у коридора. Ведомые смелой англичанкой, мы не дрогнули и прошествовали в химическом глазу, затрагивая склоненные щучьи затылки своей неведомостью. Химица остановила молекулы, падающие из речи, и, застыв с указкой на формуле, вперилась в нашу процессию.

Англичанка кивнула привет, и химица, сжигаемая черным любопытством, метнулась к двери.

– А куда это вы идете всем классом? – невежливо высунулась она в коридор.

– А это мы на улицу гулять, Ирина Степановна, – улыбнулась англичанка, и мы в подтверждение тоже улыбнулись, будто любим химицу, или уважаем: сбыли ей наши хорошие детские лица.

– А урок? – глотнула химица.

– А мы его сегодня не хотим, Ирина Сепановна. Идем прогуливать.

– Я что-то не поняла: по какой причине?

– Там осень стоит. Жалко пропускать, – ответила англичанка и безотлагательно повела нас дальше.

Химица, зная правду, отшиться так просто уже не могла.

– И мне жалко пропускать, – бежала она за нами, бросив свой класс. – Что, тоже теперь урок прогулять, что ли? Если всем жалко, то всем прогулять?

Темный коридор был похож на темницу и она была похожа на замкнутое растение.

– Ирина Степановна, вы совершенно правы! – сдвоив брови, сказала англичанка. – Пойдемте вместе!

– Я не могу! – шептала химица, радуясь предложению, как вакшенный сапожок.

– Сколько можно указкой пырять, Ирина Степановна! – тоже перешла на шепот англичанка. – Неужели за всю жизнь ни разу не прогуляем?

– Да, – уговаривалась химица, – очень хочется.

– Бросайте свой неблагодарный класс, и за нами, – неукоснительно спускалась англичанка во главе нашего косяка на первый этаж.

Химица растерянно катила ноги, тремя частями будучи с нами, а двумя оставаясь за класс. На лестничном свету ее веснушки шало серели, походя на кривые заплатки.

На первом ярусе терял время, толкая стену, физрук в нарядном лоснящемся спортивном костюме. Его лицо обманывало публику, имея лоб, и имея маленькие, как младенческая ладонь, теплые, обдыханные носом усы.

Говоря с нами, он раскрывал рот как дурак и вздувал глаза, потому что считал нас маленькими детьми. Больше всех он любил Рысака, потому что чувствовал в нем родную душу.

–Рысак! – громогласно кричал он издалека.

– Что, Петр Петрович? – жалобно отвечал Рысак, стыдясь такой фамильярности.

– Иди-ка ты сюда, – многозначительно звал физрук, пугая Рысака возможностью получить подзатыльник. Рысак, шаркая ногами, подходил, и физрук просто жал ему руку или тряс плечо: настоящие подзатыльники он любил давать экспромтами, исподтишка.

Его полный желудок жужжал, как торпеда, высверливаясь из живота и вставая над пупом ракетой костюма. Сонные глаза спали на ногах, зубы были сжаты в кулаки, как сахарок. Чтобы избежать соударения с ним, англичанка распустила построение и обтекла его.

– Хау ду ю ду? – нахально поинтересовался он.

– Гулять идем, Петр Петрович, – честно ответила она.

Физрук сопоставил отряд балагурящих одетых нас, блестящую осень за окном, англичанку, кудрившуюся из-под шапочки, школу вокруг себя, экономящую свет, и жадная крокодилья зависть проникла в него.

– Можно с вами? – спросил он, взяв двух пацанов за головы, как сыновей:демонстрируя, будто может временно ради англичанки быть педагогом.

– Разумеется, можно, и даже необходимо! – ответила англичанка, пыша скоростью. – Неужели я оставлю вас толкать здесь стену? Немедленно на улицу – там день!

Довольный физрук отпустил головы, зашел вперед и открыл нам высокую дверь, и мы живо вытряхнулись на воздух.

Там было не так уж и хорошо, как казалось из кабинета. Свежевато.

Стоял ветер, прямой, как палка, и холодный, как снеговик. Страшный и странный, ползающий змеей. Лопнущий,осенний. Как я.

Стоял красиво:по асфальту воробьями прыгали листья, трава ползком кралась в тепло, лежа на боку. Желтая и красная команды деревьев резвились, перехватывая у друг у друга шквал мяча. Страстные, блудливые рябины доставали гроздья на виду и терпко обнимали воплем своей увядшей красоты погоду. Городом и порталом неба получался гнетущий крест.

Химица, обданная прохладной струей, съежилась и задала стрекача назад в школу.

– Я за курткой! – крикнула она спиной.

Физрук вырвался вперед и по привычке зашел на школьный стадион, а мы послушно повернули за ним, пересеча крупой лежавший на голой земле беговой асфальт.

Мальчики бросились носиться, девочки, грея руки в карманах, шептаться, а физрук виться возле англичанки и нарочно касаться ее рук обтянутым в молнию, першим вон желудком.

– А почему вы не на уроке? – спросила из вежливости англичанка.

– Физкультура первым уроком не бывает, – шаркнул он, прислонившись к ней костюмом.

– Почему? – отогнулась она откасания.

– Не знаю, – признался физрук. – Таков приказ.

Тупой: чтобы дети проснулись перед спортом, но я этого не сказал.

– А я вообще-то переводчица, – вдруг призналась англичанка.

Физрук ее сразу зауважал и убрал наконец свой костюм.

– Да я сам раньше стихи писал, – вспомнил он.

Тут я увидел, что Рысак катается на Деменке, и во мне взыграл задор. Я метнулся к ним, даровал Деменке свободу и оседлал Рысака.

– Но! – погонял я, стуча в него пяткой. – Давай, Рысачина!

Рысак давал, с трудом переставляя по лужам ноги, а освободившийся Деменко злорадно мстил, аплодируя по его щекам.

– Если ты щас не прекратишь, Дименко, – угрожал Рысак, – то я не знаю, что щас сделаю!

Через некоторое время я слез, и Рысак снова оказался всадником Деменки, а Деменко – рысаком Рысака.

– Скачи, козел! – правил Рысак. – Скачи! Через забор!

– Зырьте все:Каляцкий! – крикнул Студеный, показывая пальцем.

Все позырили: в окне покинутого нами кабинета одиноко находился староста и впивался в нас увеличенным темным взглядом.

Каляцкий-Каляцкий, подумал я.

Толстостеклый ты очколуп!

Даже девчонки пошли скитаться в золот листьевоктября, а ты где?

О чем думаешь, сидя один в безрадостном кабинете?

Почему не идешь?

Не хочешь никого катать?

Так вышел бы хоть пошпионить, нам не жалко.

– Зырьте: и директор! – прибавил Студеный, и в окне околоКаляцкого появился директор.

Директор выглядел недобро, зато, если приглядеться, стал добрее Каляцкий. Он всего лишь бликовал в окне, но казалось, что он королевский шут, радостно жонглирующий своими лицами.

Философски говоря, я посмотрел на директора, не отдавая себе отчет, и лишь через пять минут осознал, что смотрел недавно на директора. Это так меня повалила купленная прогулом природа, посетив мое сердце розгой адреналина. Я бродил по стадиону, глухой от внутреннего шума, и улыбался, ни в чем не разбираясь.

И мне другие улыбались, зная толк.

И деревья по кайме стадиона влияли на поветрие, создавая воздух бросаемой листвой.

И всем было не до каких-то дириков.

Спустилась экипированная химица в сопровождении полного класса своих старшаков. Для крутизны старшаки не носили шапок и поэтому не сильно уж и радовались прогулу. Они помялись, сморкаясь, и разбрелись на группы, и самая большая сразу пошла курить за угол. Провести метеоурок с химицей осталось всего несколько человек.

– Вот я и пришла! – сказала англичанке химица в белой телогреечке.На улице в ее серых веснушках проявились рельефные огненные осенюшки, дышащие, живые ипрекрасные.

Девчонки подарили ей собранный в зарослях кленовый букет, и, счастливые, побежали за новым.

Происходили всеобщая удаль, свобода и беготня, растащившие нас по стадиону и переполнившие нам глаза.

– Ну, сумасшедший просто! – остановила англичанка разбушевавшегося, как дикий Запад, Рысака за капюшон.

Он повесился и от смеха захрипел.

– Пойдемте дальше, – предложил я, снимая его с виселицы. – Я знаю, где сливы растут. Поедим.

– Только недалеко, –сказала химица. – Надо успеть до начала второго урока.

Англичанка посмотрела на нее как на Деменку.

– Фигню сказала? – улыбнулась химица, мгновенно словив намек.

Рысак от смеха провалился в куртку, и я его там застегнул.

– Фигню! – глухо хлопал он рукавами. – Фи-и-и-гню-ю-ю!

– Ну ты, Рысак, и дурак, – вручил ему в бьющиеся под курткой органы физрук.

– Не надо, Петр Петрович, детей стукать, – интеллигентно заметила англичанка.

– Это же Рысак!– ответил физрук.

Рысак расстегнулся, вывив из воротника потную волосатую голову, аиз нижнего отверстия колокола куртки на траву выпала шапка.

– Рысак шапку родил! – придумал я и побежал всем рассказать эту новость.

– Дурко! – обернула меня англичанка. – Ты куда? Пошли сливы есть!

– Ура! – Я с молодой матерью Рысаком собрал наших по стадиону и повел к сливе.

Она росла возле забора одной старой бабки, которую дразнил весь двор, и даже соседние дворы ходили дразнить. Я сам не дразнил никогда, всегда толькостоял рядом, за компанию.Бабка любила, когда ее дразнят, и мечтала словить кого-нибудь из нас, и при каждой оказии подкрадывалась, но ни разу не словила.

На нижних ветках слив не было. Я предложил Рысаку забраться на дерево и собирать сливы в шапку, как мы всегда делаем, но учителя не разрешили.

И правильно: зачем, если с нами Петр Петрович Физрук? Он лучше всех умеет подтягиваться, отжиматься, лазать по канату, бегать любые бега и прыгать любые прыжки.

Не переставая поглядывать на англичанку, он взялся за сливу сам.

– Разойдитесь, – отогнал он нас от дерева, – не то задавлю.

Он снял верхнюю половину костюма, чтобы не запачкать, и остался на морозном норде лишь в коченеющей белой майке с надписью “Sport”. Костюм был доверен англичанке, которая передала его Рысаку, который аккуратно сложил его и держал, как награду.

Физрук приседал, заводил растопыренные руки за спину, корчил страшную зубастую гримасу, и прыгал, хватаясь вскинутыми пятернями за воздух. Когда ему случайно перепадала ветка, он на ней цепко повисал и со скрипом опускал, пользуясь силой своего веса. Англичанка грабила ветку и раздавала сливы.

Сливы были мягкие и очень-очень сладкие. Я высасывал мякоть и плевал шкуркой в Рысака, который мастерски увертывался, плевал в ответ и попадал.

– Но я же в тебя не попал, –жаловался я. – Я же понарошку плевал.

Все выражали блаженство, исчезнув на несколько минут в сливовом вкусе. Физрук происходящим был очень горд.

Из забора вышла бабка, похожая на тряпку. Из нее, раздвигая морщины, девчонкой лезло любопытство. Меня в новом осеннем наряде она не узнала.

– Сливки кушаете? – с подозрением спросила она, сосчитывая нас.

– Кушаем, добрая бабушка, – призналась англичанка.

– А чего вас так много-то?

– С уроков ушли.

– Я так и подумала, – медленно клонилась горбатая над землей, опершись на ветер. – Посуду дать?

– Лучше дайте напиться, – отстал от сливы физрук, – если есть такая возможность.

– Всем? – спросила она.

Никто не отказался. Сознавая нашу наглость, мы поскромнели. Кто виноват, что хочется пить?

Она пошла в свой оазис и возвратилась с ведром, раскапывая воду по дороге.

Физрук первым принял стакан ведра и трогательно наклонил в усики, пустив по обеим щекам стремительные ручьи, затекшие в шею костюма. Ракета над его пупом наполнялась и принимала свой настоящий, конструктивно верный вид, вставая так быстро и так смешно, что даже бабка не удержалась от смеха. Только англичанка смотрела на его таланты, и не смеялась.

После физрука в ведро вступил Рысак, засунув туда лицо и уши, почти целую голову, и долго в нем чавкал, чтобы посмешнее всех рассмешить. Когда его мокрое лицо поднялось над водой, то получило подзатыльник и отдало ведро дальше.

– Воду загрязнил людям, – сказал влажноусый физрук, глядя половинкой глаза на англичанку, ради которой старался.

Мы все понимали, что Рысак получил за то, что пил смешнее своего более опытного и сильного соперника, но что разум может противопоставить голой силе, кроме понимания?

– Я чистый, – обиженно шепнул Рысак, и отеческая рука легла ему на загривок.

– Ну-ну, – сказал физрук.

Вода была смертельно ледяная, и я не смог много выпить, обожгя горло ее рукавом. Сразу понял, что начал заболевать. Мельком видел край себя и будущее на несколько минут вперед, как мы на холме стоим.

– И что вы, просто так гуляете? – спросила бабка, чтобы заполнить паузу, пока мы пьем.

– А нам больше ничего не надо, – сказала англичанка.

– Как хорошо посмотреть на таких, – добро смотрела на нас снизубабка. – Кто бы меня заставил плюнуть на этот огород проклятый и просто так пожить.

– Так в чем вопрос, – взял ее физрук за руку. – Бросайте огород и пойдемте с нами.

– Куда мне гулять, я уже старая, – дрожала она от волнения и хваталась за его сильные пальцы.

– Бросьте, – сделал физрук виртуозный, в своем обыкновении, комплимент, – вы мне всего лишь в матери годитесь.

– С вами не пойду, – ответила она, – но и работать из уважения к вам больше не буду. На лавочке весь день просижу, на природу прогляжу.

А я, подумал я, из уважения больше не буду вас дразнить. Раз вы хорошая оказалась.

Она села на лавочку, приставленную к забору, и стала отдыхать.

С девятого этажа на огород вертолетиком скружился желтый дымящийся бычок.

– Все теперь ничего, – сказала она, – только на это я не обращать внимания не могу.

Что бычки с балконов кидают – нормально, мы с Рысаком их собираем и курим, а что в огород попадают – плохо. Не бросайте бычки, пожалуйста, если под вашими балконами частный сектор, это я к вам обращаюсь.

С прежним искусством мы пошли дальше, оставив бабку отдыхать на лавочке, и забрели на холм, с которого был виден весь город, и в нем наша школа.

– Ого! – вскрикнули мы с Рысаком: на стадионе возле пустой школы суетилась каша из людей. Их количество не поддавалось даже примерному счету. Ну, скажем, тысяча, а может и больше.

Это вся школа вышла. И властелин этот вытолкнулся, по имени дирик, и все учителя под его предводительством, и все ученики, ведомые ими, и даже похожая на обезьянку фигурка Каляцкого плелась где-то в отдалении: вычленились, выдавились из школы как капля, и нас искали.

Рысак пронзительно свистнул и закричал:

–Мы здесь!

Мы поздравительно замахали всем школьникам опустевшей школы, и они, увидев нас, подняли руки в ответ.

– Гудмонинг, – озвучил я их жест и насмешил весь наш класс.

Мы стояли на пронизывающем ветру и тянули время, чтобы хоть пять минуточек еще покрасоваться здесь, на холме. Щелкали семечки, которые были в кармане у химицыных старшаков, и думали о том, что о нас могут подумать внизу.

Пирогов, разваливший школу, сам несказанно мерз и прятал уши в поставленный воротник.

– Какая-то дикая осень. Никогда еще таких не было, – жаловался его холодный нос из воротника.

Конечно: наверное, с первого класса в этой куртке ходит. Нельзя же носить одежду вечно: она снашивается как минимум на пуп ниток в день.

Рысак чувствовал к Пирогову справедливое уважение, и, чтобы с этим бороться, сочинил стих:

В мире много дураков,
Ну а главный Пирогов.
На что Пирогов ответил:
Ляпнешь, падла, языком,
И получишь кулаком.
После чего падла Рысак притих.

Пратасеня Евгения

Человек в ступе

1.

- Что это? - вопрос быстрым шёпотом слетел с уст ребенка. - Мама, мама, кто это? - мальчик взволнованно захлопал глазками и два раза дёрнул сидящую к нему спиной женщину за рукав.

- Да сколько можно бормотать?! - вопросила мать громко, всплеснув руками. - Неужели ты не видишь, что я говорю по телефону?

- Ну, мам, мам, ты только посмотри на это!... - мальчик задёргал за рукав кофты ещё настойчивее, а другой рукой указал куда-то в сторону первого подъезда.

- Да что же ты за ребенок... - речь матери оборвалась буквально на полуслове, ибо то, что она увидела в стороне, куда указывал мальчик, повергла её в полнейший ужас.
В кромешной ночной темноте, которую лишь немного рассеивал тусклый свет уличного фонаря, на уровне третьего этажа парила приличных размеров деревянная… ступа. 
Сначала женщина подумала, что это соседские мальчишки, верно, вздумали пошутить, однако то, что произошло спустя четверть секунды, заставило её побледнеть и инстинктивно прижать сына к себе.
Окно на третьем этаже медленно открылось, а чья-то рука высунулась наружу и небрежно закинула в ступу старую на вид метлу. прошло ещё где-то полсекунды, прежде чем обладатель руки сам изволил показать себя. Хотя, на самом деле, себя, а точнее своё лицо, он всё-таки так и не показал. 
Окутанный с ног до головы в длинный чёрный плащ с капюшоном, он уверенно шагнул на подоконник и, задержавшись там на минуту, запрыгнул в ступу, которая слегка шатнулась под его весом. 
Человек в плаще взял в руки метлу и махнул ей в сторону. Из левого края ступы посыпался сноп искр, из которого возник небольшой карман.
Затем человек развернулся в сторону окна и три раза свистнул. В окне показался чёрный кот, который, потоптавшись на одном месте, вальяжно расселся на подоконнике, свесив хвост. Человек в плаще недовольно рыкнул и свистнул в четвертый раз. Кот, протяжно мяукнув, прогнулся в спине и, сделав шаг, запрыгнул в карман.
Человек оглянулся и вновь взмахнул метлой. Окно резко запахнулось и, судя по звуку, закрылось. 

- Всё готово, - произнёс человек зловещим тоном. Кот одобрительно мяукнул.
человек запустил руку в карман своего плаща, извлёк из него трубку и зажёг её. Ступу окутали клубы сизого дыма. Зажав трубку зубами, он взял метлу обеими руками и, махнув ей, как веслом, привёл ступу в движение. 
Поначалу тихо и неспешно, а потом быстро, ступа поднималась всё выше и выше, в конечном итоге утопая во тьме ночного неба.

- Алло, это МЧС?... - дрожащий голос матери утонул во тьме.

Вновь рассыпался сноп красных искр, а потом лишь громкий крик застыл в ночном воздухе.

2.

Человек приземлился в чаще леса среди шумящих крон деревьев и тёмной травы. Бережно сложил трубку в бархатную чёрную коробочку, оставил метлу в ступе и неспеша выбрался из неё.

«Лес, - подумал он, вдохнув ночной воздух, пропитанный ароматом хвои, - одно из самых великолепных мест на Земле».

Человек поднял голову вверх, от чего чёрный капюшон соскользнул с его головы, а ветер тут же взъерошил отросшие тёмно-русые волосы.

- Мерзкий, мерзкий город, - произнёс он с отвращением в голосе, - всегда скрывает истину неба в свете своих глупых неоновых огней.

И город правда скрывал.

Ночное небо, которое в городе не представляло собой ничего, кроме кромешной тьмы, здесь, в лесу, было волшебным, усеянным миллиардами звёзд. Именно здесь оно представало в своём истинном великолепии.

Любой другой сравнил бы такое небо с сахаром, рассыпанным на куске чёрной материи, но человек в чёрном плаще знал: это знак. Знак того, что его существование в этой эпохе подходит к концу. Знак, свидетельствующий о том, что ему пора уходить в тень.

Человек кинул взгляд на ступу и тихо фыркнул:

- Нигрулис, - бросил он через плечо, а сам наклонился и провёл ладонью по земле.

Чёрный кот протяжно мяукнул, спрыгнул с кармана и мягко приземлился на лапы. Человек обернулся, взглянул на подошедшего к нему кота и провел по его голове сизой от земли рукой, оставляя мелкие песчинки на бархатной чёрной шерсти.

- Похоже, настало время прощаться, друг мой, - сказал он негромким грудным голосом и откашлялся.

Кажется, действительно, пора.

Человек ещё раз провёл ладонью по земле, смахивая песок с чего-то. Этим чем-то оказалась широкая каменная плита с выдавленными на ней латинскими буквами.

Он извлёк из кармана плаща маленькую колбу с красной жидкостью и поднёс к плите.

- Начнём! – произнёс он уверенно, замахнулся и разбил колбу о плиту. Красная жидкость вспыхнула и рассыпалась серым пеплом.

Кот зафырчал, прогнулся в спине и попятился назад. Плита затрещала, раскололась надвое и раскрылась.

- Пора! – объявил человек, подрываясь с места. Он был готов уже накинуть на голову капюшон и нырнуть в образовавшуюся яму, но его остановил посторонний голос.

- Постойте! – тонкий едва различимый голосок, явно девичий, раздался из-за кустов, а уже через секунду его обладательница явилась взору человека в чёрном.

Среднего роста, худощавая, светловолосая и дрожит как осинка на ветру. И лицо всё в слезах.

- Вы… вы знаете… как выйти из леса? – она протёрла левой рукой глаз, оставляя на щеке тёмный след.

Человек резко обернулся, прикрывая проход полами плаща.

- Убирайся отсюда, - огрызнулся он, окидывая девушку недобрым взглядом.

Она содрогнулась от холода и рыданий:

- Зачем вы так жестоко со мной?

Человек прищурился, осматривая несчастную. И чем она вообще думала, идя сюда посреди ночи?

- Уходи, тебе здесь не место, - ответил он холодно, но всё же тон его немного смягчился.

- Но мне некуда идти! – выкрикнула девушка отчаянно. – Я брожу по лесу уже сутки, а он будто бы зазывает меня лишь глубже в свою чащу.

Её лицо сделалось ещё более растерянным, а слёзы лишь сильнее потекли по бледным щекам.

- Так и есть, - ответил человек абсолютно спокойно, - отсюда может найти выход лишь подготовленный человек, - он резко отвернулся и вновь присел рядом с ямой.

- Что значит подготовленный? – спросила девушка, осмелившись сделать шаг навстречу человеку, но чуть не наступила на хвостНигрулиса, который тут же подорвался с места и яростно зашипел.

- Я сказал тебе, уходи! – рявкнул человек в чёрном, махнув рукой в сторону девушки, чувствуя, что задуманное может не произойти только лишь из-за какой-то глупой девчонки.

- Почему вы такой злой, почему вы не можете просто помочь мне?! – жест человека не успокоил девушку, напротив – лишь ещё более разъярил, вызывая целый шквал вопросов: – Неужели вы до такой степени черны, что оставите меня здесь умирать?

Последние её слова были подобно последней дождевой капле, сорвавшейся с неба и упавшей в переполненную чашу, что тут же вышла из берегов, разливаясь вокруг подобно водопаду. Слова, неосознанно сорвавшиеся с губ наивного ребенка, которые оказались чистейшей правдой.

Человек сжал зубы и развернулся к девушке:

- Ты действительно думаешь, что тебе может помочь человек, который только что хладнокровно убил невинного ребенка и его мать?

3.

- Я – чёрный маг, - продолжил человек после минутной паузы, которая, казалось, продлилась целую вечность: - Самый чёрный маг, которого только ты можешь себе вообразить, дитя, собиратель людских душ и сторож ночных кошмаров.

- Но вы ведь летаете на ступе, - заметила девушка робко.

- А кто мне запретит летать на ступе, - человек вопросительно приподнял густую бровь. – Или это как-то уменьшает черноту моих дел?

Девушка непонимающе захлопала глазами. Всё, что произошло с ней за последние сутки, просто не укладывалась в голове и казалось сущим бредом и небылицей. От того момента, как она ушла в лес за ягодами, и ровно до сих пор. И все блуждания по лесу, и страхи, и чувство обречённости – всё растворилось в один момент. Здравый смысл и логическое изъяснение реальности исчезли, и сейчас человек, стоящий перед ней и утверждающий, что он чёрный маг, не казался чем-то странным или сверхъестественным. Как будто всю её память отрывками стёрли, а остатки перемешали так, что и за сотню лет не разобрать.

- У меня такое чувство, что вы просто зациклились, - решительно высказалась девушка, нахмурив брови. – Как будто видите мир лишь в чёрном цвете, хотя в нём, на самом деле, есть ещё много разных цветов.

И она улыбнулась. Так мягко, непринуждённо и светло, что маг заскрипел зубами.

- Чушь, - отмахнулся он. – Для меня истинна лишь тьма, и настало время мне уйти в неё.

Он нервно оглянулся по сторонам, а потом развернулся к проходу. Времени тянуть больше не было. Человек накинул на голову капюшон и сделал шаг вперёд.

- Нет, постойте, я не могу позволить вам уйти! – вскрикнула девушка, мгновенно подбегая к магу и хватая его за рукав плаща.

- Уйди, глупое дитя!

- Нет! – вскрикнула девушка, цепляясь за ткань рукава мёртвой хваткой. – Вы не так черны, как вы думаете, ведь только из-за вас я и смогла выжить здесь!

- Что ты несёшь? – бешеным голосом спросил маг, чувствуя, как его буквально распирает от ярости.

- Я сказала, что я брожу по лесу сутки, но я не знаю этого наверняка, - сказала девушка. – Может быть прошла неделя, а может и месяц. Но сейчас я чувствую полную свободу и не ощущаю хода времени, - голос девушки стал совсем тихим. – А это значит лишь одно…

- … твоя душа попалась в одну из расставленных мною ловушек, - закончил человек, чувствуя, как ледяной холодок пробирается под его кожу, неприятно покалывая изнутри. На пару секунд он впал в полное оцепенение и даже не заметил, как девушка, воспользовавшись этим, сильно потянула его на себя. Не удержав равновесие, человек повалился на бок, а яма под ним вновь погасла и закрылась.

- Что… ты… натворила… - просипел он, откашливаясь.

- Ловушки полны, - произнесла девушка отстранённым тоном, наблюдая за тем, как чёрный скрутился от страха возле ступы: - Этого вам хватит на ближайшую сотню лет.

Ловушки. Полны.

Эта информация буквально не укладывалась в голове чёрного мага. Тридцать три невинные души должны были потеряться в лесу, что заполнить все ловушки, предназначенные для выкупа времени. В противном случае, сегодня маг был вынужден уйти из этой эпохи навсегда.

Что-то невероятно острое кольнуло в его груди, и именно в этот момент человек готов был поклясться, что это было его первое чувство за долгие десятки лет.

Он обернулся к девушке, но на месте, где она стояла, осталась лишь белая дымка, медленно оседающая в толще густого ночного воздуха.

- Похоже, я привязался к этой эпохе настолько, что она и сама не хочет меня отпускать, - тихо произнёс маг, в который раз устремляя свой взгляд на тёмное небо, полное звёзд. И именно сейчас, впервые за много лет ему казалось, что они сверкают как-то особенно ярко. Как будто сейчас все звёзды не просто сияли, а освещали его дальнейший путь.

Чёрный кот протяжено мяукнул, потерся о его ноги и уселся рядом. Человек задумчиво взглянул на свою ступу.

«А может быть и правда осталось в глубине что-то светлое?»

***

Зарисовка

Осень входит в нашу жизнь незаметно. На цыпочках пробирается в дома, аккуратно приподняв пелену летнего тепла, выбирается наружу и, мягко ступая по земле, идёт вперёд по улицам и тропам, а всё, чего касаются её стопы, лишается зелени, наполняясь жёлтыми и красными полутонами.

Осень прокрадывается не только в дома, но и в самые далёкие закоулки души.

Каждый знаком с понятием как осенняя депрессия – состояние, когда внутри как будто что-то упорно тянет вниз где-то в районе солнечного сплетения, а радость испаряется быстрее, чем капли воды на солнце…

А осень лишь лукаво улыбается и подходит к тебе со спины, тихо шурша опавшими листьями, барабаня каплями дождя по крышам и разливаясь блестящими росчерками грозы в сером небе. А тебе остаётся в конце концов лишь поддаться, окунаясь с головой в её свежесть и яркость, поднять глаза на небо и долго-долго вглядываться в пушистые скопления серых облаков. Осень всегда рада душам, заблудившимся в её лабиринтах, но стоит тебе только открыть своё сердце – и в нём тут же загорится огонь радости, который окутает тебя своим теплом, даст возможность взглянуть на мир по-новому и увидеть свет даже в самой непроглядной тьме.

Дзмiтрый Радзiвончык

Размова з Максiмам

Эсэ

У маім лёсе ўсё па-ранейшаму. Я, як і раней, пішу. Пішу свой боль, сваю слабасць, свой гнеў. Мае словы разлятаюцца па акрузе, бязважкія, як павуцінка. Каб раптам, зачапіўшыся за штосьці, ператварыцца ў мелодыю. І загучаць. Як вые вецер, як шуміць прыбой... Ва ўвесь голас. Я размаўляю з часам — спрабую ўціхамірыць непакорлівы рытм жыцця, пераканаць у чымсьці сваё наравістае стагоддзе. Ці пачуе сучаснік, а ўдзячны нашчадак ці зразумее, ці прыме? Не факт. Так навошта тады ўвесь гэты кардэбалет са скалынаннем паветра, гульнёй на нервах? Над часам нішто няўладна. Ці варта правіць свет? Паспрабуй тут зразумей —што падахвочвае чалавека ўскокваць сярод ночы, кааб зноў і зноў змагацца са сваімі страсцямі, адчаем, болем. Сыходзіць у сябе, забываючы імёны сяброў; нажываць ворагаў, рэзаць сваю душу на тонкія кавалкі радкоў. Можа быць, як раз тое, што прымусіла раптам перапыніць чараду пляжна - шашлычных будняў крымскага адпачынку і рвануць праз дзясяткі кіламетраў, праз увесь паўднёвы бераг пад пякучым, як паяльная лямпа, сонцам да цябе, Максім.

Дарогу да цябе з нейкім хваляваннем пакажа старэнькі могілкавы вартаўнік. «Не забываюць свайго паэта беларусы», — напэўна, падумае, гледзячы ўслед з-пад сівых броваў. А як жа інакш? Потым будзе дапатопны паказальнік з тваім імем. Падумалася: нам усім туды, з сучаснасці ў будучыню, а адтуль – у вечнасць. Білет у адзін канец гарантаваны. І толькі памяць людскую, добрую памяць пра сябе трэба заслужыць.

Вось табе і на, Максіме… Як, скажы, атрымалася, што роднай мовай апынулася не тая, на якой я размаўляю, думаю, пішу? Чым растлумачыць, што любімая, самая блізкая, самая лепшая жанчына больш ніколі не будзе побач? Чаму ў сэрцы нараджаецца часам зусім не той тэкст, якога чакаюць вусны? Чаму мы жывем, як быццам спяшаемся некуды? Блукаем у імгле. Спатыкаемся адзін аб аднаго, падаем, ўстаём і ідзем далей. Табе прасцей, Максім, —ты перамог час. Жывеш у нацыянальнай культуры сваёй радзімы, у сусветнай культуры. Жывеш у сваіх вобразах, думках, справах. Ты размаўляеш з вечнасцю. Тваё слова вызначыла лёс народа, які прыйшоў за табой. Ты ва ўсіх на вуснах. Твой воблік — прыклад асвечанага інтэлігента. З поўным камплектам атрыбутаў — інтэлект, манеры, адукацыя.

Шчасце? Здароўе?

Аб гэтым ты сам сказаў калісьці: «Учора шчасце толькі глянула нясмела, – // I развеяліся хмары змрочных дум... »Максім, чаму ж у нас усё так напалову?! Баланс дабра і зла? Гармонія? Да д’ябла гармонію! Паэт павінен быць шчаслівы. Ды толькі ў жыцці так не бывае. Можа, таму такую фору ты ўсім нам даў, Максім?

Я, як і ты, пішу. Пішу свой боль, сваю слабасць, свой гнеў. Так, мой шлях яшчэ не замкнёны другой датай у круглых дужках. А назваць гэта Жыццём язык не паварочваецца. Марнасьць. Як быць, Максім? Бо ўсё цясней з гадамі кароткія штонікі шкаляра-недарэкі; усёагідней з кожным днём у люстэрку партрэт няўдачніка. Скажу табе па сакрэце: словы, рыфмы, учынкі, прынцыпы — узяць бы і ў раз скамячыўшы закінуць далей, абмяняць на адзіны глыток сапраўднага чалавечага шчасця, міг вар'яцтва, калі хочацца скакаць, крычаць ад радасці. Свет усміхнецца ў адказ — вось пабачыш... «Цёплы вечар, ціхі вецер, свежы стог…»У адказ сваім празрыстым вытанчаным промнем памахае аднекульз неймаверных далячынь апетая табою Зорка Венера. Мы не самотныя з табой — у цябе ёсць кніга; у нас ёсць ты. І пакуль ты, высечаны ў камені, доўгімі крымскімі начамі глядзіш на сваю зорку, у маім лёсе ўсё па-ранейшаму.